Выбрать главу

Лаборд отправил немедленно, а, может быть, и сам привез свой отчет, ибо он вернулся в Париж несколько дней спустя после этого разговора. Он постарался всучить эту записку своему покровителю, герцогу Бассано, и, надо думать, через него довел ее до императора. Как бы то ни было, она попала на глаза Его Величеству, как указывает на то следующая отметка, начертанная на полях собственной рукой императора и подписанная его твердым росчерком: “Отправлено Шампаньи”. Наполеон послал записку Шампаньи, которому поручено было вести и хранить переписку по поводу брака. Не думая еще воспользоваться намеками, которые она в себе содержала, он пожелал, чтобы она была сохранена и находилась при деле.

Почти в то же время мы получили еще указание на желание Австрии породниться с нами. Ему мы обязаны были случайной встрече лиц, принадлежащих к высшему свету. Это случилось на той же неделе, когда, благодаря пребыванию в Париже немецких королей, затянулся, несмотря на близость развода, период празднеств; когда Жозефина еще царила на балах и съездах при дворе, не скрывая уже грусти, придававшей ей трогательную прелесть. Однажды вечером, по окончании приема, приглашенные медленно двигались по галереям к выходу. В это время, когда они шли многолюдной и тесной толпой, завязались разговоры и осторожно, шепотом, как подобает величию места, начался обмен впечатлений. Это был самый подходящий момент для размышлений и злословия. На минуту случай столкнул Флоре с сенатором Семонвиллем, с которым он был давно знаком. Они начали разговаривать, и их беседа естественно перешла на вопрос, который занимал все умы. Они заговорили о разводе и новом браке. Семонвилль был известен как сторонник выбора эрцгерцогини, что же касается Флоре, то он оказался с ним гораздо менее сдержанным, чем с Шампаньи. Оттого ли, что в это время он лучше знал мысли своего двора или менее торжественная обстановка казалась ему более благоприятной, во всяком случае, он первый выразил свое желание или, вернее, сожаление, так как брак с русской великой княжной, о котором говорили повсюду, казался делом решенным. – “Итак, – сказал он, – вот что решено! Через несколько дней мы будем иметь официальное сообщение. – По-видимому, сказал Семонвилль, дело сделано, ибо вы, с своей стороны, не пожелали устроить этого дела. – Кто это вам сказал? – Ей Богу! так думают. А разве дело могло устроиться? – Почему же нет?”

Разговор, начавший принимать интересный оборот, был внезапно прерван. Лакей торжественным голосом прокричал позади собеседников имя князя великого канцлера, который направлялся к выходу и которому нужно было дать дорогу. Толпа почтительно расступается; проходит Камбасерес – олицетворение официальной чопорности и этикета. Затем ряды снова смыкаются; Флоре и Семонвилль оказываются один возле другого и осторожно, не оборачиваясь и не глядя друг на друга, возобновляют разговор с того места, на котором остановились.

“Правда ли, – сказал Семонвилль. – что вы были бы не прочь дать нам одну из ваших эрцгерцогинь? – Да.

– Кто? Вы лично? желаю вам успеха; а ваш посланник? Князь Шварценберг прибыл, наконец, в Париж. – Я ручаюсь за него. – Меттерних? – Никакого разговора. – А император? – Тем более. – А мачеха? Ведь она нас ненавидит. – Вы ее не знаете. Это – честолюбивая женщина; ее убедят когда угодно и в чем угодно…”

“Ее Императорское Высочество принцесса Полина”,– снова раздается голос лакея, и друзья принуждены опять разъединиться и дать дорогу сияющей от удовольствия принцессе с ее свитой из дам и камергеров. Они сошлись только на лестнице, и на подъезде, в толкотне, при криках лакеев и грохоте подкатывавших со всех сторон экипажей, нашли возможным обменяться еще несколькими словами. “Могу ли я, – сказал Семонвилль, принять за достоверное, что вы мне только что сказали? – Можете. – Слово друга? – Слово друга”. Семонвилль садится в карету и велит везти себя прямо к герцогу Бассано, которого, несмотря на поздний час, застает за работой. – “А! добрый вечер, – сказал ему герцог. – Как! дело к полночи, а вы еще не спите? – Нет. Прежде чем идти спать, мне нужно вам кое-что сказать. – У меня нет времени. – Необходимо. – Что такое? (шепотом). Не заговор ли? – Гораздо лучше. Отошлите ваших секретарей и выслушайте нечто более важное, чем ваша работа”. И Семонвилль слово в слово передал ему свой разговор с Флоре. Герцог записал его под диктовку и на другой день утром передал императору[277].

Этот рассказ как будто произвел некоторое впечатление. Наполеон высказал, что положение зятя обыкновенно создает более тесную родственную связь, чем положение шурина, и что такое положение могло бы упрочить за ним продолжительное влияние на императора Франца, который очень близко принимает к сердцу интересы членов своей семьи[278]. Однако, он не торопился схватить на лету и использовать предупредительность Австрии. Он находил, что ее поступки плохо гармонировали с ее словами. По уходе наших войск, население Вены не считало нужным сдержаться и дало волю своим враждебным чувствам к Франции. Некоторые из наших раненых, оставленных в Вене, были гнусно оскорблены; один француз недавно был публично избит. Опять начались интриги, и в Вене снова появились опасные агитаторы; на сцену выступили французские и русские эмигранты, которые сеяли раздор и разжигали ненависть (между прочим и граф Разумовский).[279] Оскорбленный этими фактами, Наполеон жаловался на это в резких выражениях. Он был холоден с Шварценбергом; не оказывал ему и подобия того внимания, какое расточал Куракину, и за все время, предшествующее дню, назначенному для официальной церемонии развода, австрийскому посланнику ни одного слова не было сказано по поводу предложения о браке. 15 декабря, вечером вся родня Наполеона, – короли и королевы, принцы и принцессы, во главе с матерью Наполеона Марией Летицией, – собралась в Тюльери, в большом кабинете императора, чтобы присутствовать при расторжении брака и санкционировать развод. Известно, что Жозефина сама просила о разлучении, что декларация, которую заставили ее прочесть, была полна горя и благородства; что никогда государственный интерес не говорил более достойным языком[280]. Известно и то, что императрица не была в состоянии прочитать декларацию до конца; что великий канцлер должен был окончить за нее и затем уже составил акт о разводе. На другой день, 16 декабря, в одиннадцать часов утра собрался Сенат, чтобы принять этот торжественно скрепленный принцем Евгением акт и обменить его на сенатское решение. По выполнении этой формальности император и императрица должны были расстаться и покинуть Тюльери. Жозефине предстояло поселиться в Мальмезоне, Наполеону – отправиться в Трианон, куда он хотел удалиться на несколько дней, чтобы провести там первые минуты своего кратковременного вдовства. Он ожидал только доставки сенатского решения, чтобы покончить с делом о разводе. Приготовления к отъезду были сделаны, экипажи поданы к подъезду[281].

События предыдущего дня глубоко взволновали и расстроили его. Он переживал часы непритворного уныния; входившие к нему секретари видели, как он сидел неподвижно, погруженный в свое горе, не способный ни к какому делу.[282] Спустя некоторое время страшным напряжением воли император подчинил чувство разуму; принялся за работу, стряхнул с себя горе настоящей минуты и погрузился в думы о будущем. Он думает, что в эту минуту его первые предложения должны быть уже в Петербурге. Он желал бы знать, как они приняты, все ли с этой стороны обеспечено и как следует обставлено, возьмет ли император Александр его в зятья. Он жаждет получить от России категорический ответ – другого он не допускает, – и в своем нетерпении злится на препятствия, которые ставят ему время и пространство.

При таких-то условиях является к нему Шампаньи. Министр иностранных дел привозит ему почту, полученную ночью от герцога Виченцы. Эта посылка, отправленная из Петербурга 26 ноября, т. е. в то время, когда Коленкур не получил еще его предписаний относительно договора и брака, представляла для императора только второстепенный интерес. Однако, думает он, нельзя ли сделать из нее какого-нибудь вывода о настроении, в каком будут приняты наши сообщения? Накануне столь важного шага все, что говорит или думает император России, имеет значение. Итак, что приносят вести из Петербурга? Жалобы, вечные жалобы! Несмотря на смертный приговор, вынесенный Польше в октябрьском министерском письме, несмотря на прибывшие уже в Петербург заверения, что император в принципе согласен на все, что может успокоить его союзника, Александр не отрекается от своего недоверия. Чтобы возбудить его опасения, достаточно неосторожного редактирования одного обнародованного акта. Начальник генерального штаба Бертье только что заключил с австрийскими властями соглашение относительно ухода французских и союзных войск. В этом условии, чисто военного характера, варшавяне по недосмотру, в силу привычки, были обозначены под именем поляков. Это-то злополучное слово, сделавшееся известным в Петербурге, приводит в смущение царя, оно оскорбляет и раздражает его: произнеся это слово, Франция лишний раз вызвала ненавистный призрак Польши. Кроме того, Александр и его министр предъявляют и другие жалобы: они обвиняют нашего консула в придунайских княжествах в том, что он – недостаточно русский, что он не признает присоединения княжеств за совершившийся факт[283].

вернуться

277

Все предыдущие разговоры взяты из записок герцога Бассано опубликованных бароном Ernouf’ом, Maret, duc de Bassano, 272.

вернуться

278

Id., 273.

вернуться

279

Corresp., 16052. Cf. Helfert, p. 77.

вернуться

280

См. Welschinger, 38 – 48.

вернуться

281

Souvenires du baron de Meneval, I, 341 et 342.

вернуться

282

Meneval, loc. cit.

вернуться

283

Коленкур Шампаньи, 26 ноября 1810 г.