Выбрать главу

Однажды императрица спросила: “Могут ли быть у Наполеона дети?” Александр, не задумываясь, поручился за своего союзника. Она не унималась. Она высказала, будто ей известно, что у Наполеона “даже от любовниц”[343] никогда не было детей, и что, следовательно, самого-то главного брак мог и не дать. Тогда, говорила она, одному Богу известно, в каком положений очутится будущая императрица и какие унижения придется ей переживать. Может быть, и она будет отвергнута? Может быть, потребуется ее участие в каком-нибудь гнусном обманном деянии? Императрица тотчас же привела в пример одно истинное, а, быть может, и вымышленное событие, которое довольно продолжительное время служило предметом насмешек в хронике о дворах. Рассказывали, будто бы в Швеции, в царствовании Густава III, королеве вместо короля подсунули другое лицо, обеспечив таким образом наследника престола и пополнив королевский недочет. У моей дочери, – говорила императрица, – слишком честные правила, чтобы согласиться на что-либо подобное”.[344]

Александр привел этот разговор Коленкуру, как пример тех “тысяч затруднений, которые создавались в уме его матери”. [345]Чтобы в более ярком свете выставить перед ним исключительный характер этих переговоров, где самые пустые доводы противопоставлялись наиважнейшим интересам, он не избавлял его ни от какой подробности и передавал их в фамильярно-дружеских беседах, все без исключения, свойственным ему мягким и непринужденным тоном, употребляя живые, картинные и иногда рискованные выражения, превосходно пользуясь нашим языком, тонкостями которого он владел еще лучше, чем его правилами. Если посланник выражал некоторую досаду на проволочки, на бесконечные колебания, Александр не только соглашался с ним, но шел дальше его и возмущался поведением своей матери. Он давал понять, как велика должна быть его привязанность к императору Франции, чтобы заставить его переносить все неприятности, которые доставляло ему это дело. “Если я добьюсь успеха, – говорил он – уверяю вас, я буду считать, что провел самые трудные переговоры; ибо приходится бороться не с доводами, на которые можно ответить другими доводами, а с логикой женщины, и притом самой бестолковой…”

– “Я не падаю духом, – продолжал он, – ибо верю, что это дело выгодно для всех нас, что для союза одной скрепой будет больше. Я в этом не нуждаюсь, но я счастлив при одной мысли, что наши преемники почтят наше дело, что они будут союзниками вашей династии, подобно тому, как я состою союзником ее великого основателя”. Затем он заговорил о том, что, если бы ему удалось сделать что-нибудь приятное лично императору Наполеону, это доставило бы ему истинное наслаждение; что он чувствует к нему непритворную симпатию; что он имел возможность достойно оценить его в дни Тильзита и Эрфурта; что знает, как завидна участь женщины, будущей супруги императора; что она найдет и семейное счастье, и исполнение самой смелой мечты. “Императора не знают, – говорил он, – о нем судят более, чем строго, даже несправедливо; многие считают его бессердечным. Я же, при более близком знакомстве с ним, нашел в нем человека, не лишенного добродушия, в глубине души очень доброго, который искренно любит своих родных и приближенных”.[346] Далее он высказал, что даже в вопросе “не склонен ли он к глубокой привязанности?”[347] нет ничего странного.

Впрочем, – прибавлял Александр, – посланник был бы неправ, если бы приписал колебания императрицы-матери личному ее предубеждению против Наполеона. Она вовсе не питает к нему антипатии, как это многие ей приписывают, и так как царь, видимо, стеснялся высказаться вполне по этому щекотливому вопросу, то Румянцев взял на себя эту задачу. Он передал Коленкуру слова императрицы, которые должны были обнадежить его. Она будто бы сказала: “Ошибаются насчет моего мнения об императоре Наполеоне. Как мать, я желала бы, чтобы мои сыновья были похожи на него, не только как на великого полководца, но и как на государственного человека. Никто не управляет лучше его”.[348] Процессуальная сторона развода, в том виде, как она была проведена в Париже, заслужила в Гатчине похвалу и одобрение. Лица, вращающиеся в кругу императрицы, слышали, что она высказывалась об этом деле в справедливых и корректных выражениях.

Между тем, слухи о предполагаемом браке начала распространяться. Первым поводом к ним послужили несколько фраз императрицы-матери; затем в разных слоях общества были получены письма из Франции, посланные оттуда в декабре, т. е. в то время, когда все говорило о принятом в пользу России решении. Петербург, который был “эхо Парижа”,[349] но эхо, которое запаздывало на три или четыре недели, заключил из этих известий, что предложение или уже сделано, или придет в самом непродолжительном времени, и что важное событие висит в воздухе. Разговоры об этом шли и при дворе, и в городе. Одни заговаривали об этом с самим Коленкуром, другие же старались угадать тайну, которую он таил в себе, по его лицу, по манере держать себя. В высокоторжественные дни, когда он являлся для принесения поздравлений императрице-матери, которые та принимала, окруженная своими младшими детьми, взоры всех присутствующих с любопытством устремлялись на него, следя за его малейшими движениями. По глубине его поклонов великой княжне Анне присутствующие рассчитывали вывести заключение о степени его надежд, думали угадать, приходили ли переговоры к концу или были временно приостановлены.[350]

В общем, светское общество не было против брака – таково было впечатление, вынесенное посланником. Несмотря на упорное предубеждение русских против новой Франции и ее главы, не были ли они польщены предпочтением, выпавшим на долю царствующего дома, не умолкали ли их политические страсти пред удовлетворенным самолюбием? Как бы там ни было, но Коленкур утверждал, что императрица-мать, обратившись к некоторым липам за советом, получила от них ответы, которые должны были расположить ее в пользу проекта. Светское общество не только не одобряло ее сопротивления, но поощряло ее к уступчивости, и даже заранее предсказывало ее решение. Повсюду говорили о решении в утвердительном смысле, и такое единодушное настроение, казалось, должно было повлиять на государыню, очень чувствительную к мнению света.

Но почему же она не уступала, когда все упрашивали ее дать согласие! На этот вопрос, очень определенно доставленный Коленкуром, император Александр ответил следующее: “В сущности, императрица ничего не имеет против, но, по свойству своего характера, никак не может решиться… Словом, склонность к проекту есть, но не хватает решимости, что зависит от недостатка характера, от слабости, присущей женщинам, которые в деликатном деле выбора рассчитывают выйти из затруднений, откладывая самый выбор…” Казалось бы, достаточно было ее сыну сделать еще одно последнее, энергичное усилие, чтобы превратить это благоприятное настроение в вполне определенное согласие, вырвать то да, которое, как будто, само готово сорваться с уст императрицы. Александр, которого посланник умолял не откладывать этого усилия, обещал обратиться с новыми и более настойчивыми просьбами, но, в то же время, повторял свои вечные извинения зa свою медлительность. Он говорил, что не хочет неуместной поспешностью дать своей матери повод заподозрить, что Наполеон уже сделал предложение. Коленкур выразил желание, чтобы Александр не был так осторожен и вел переговоры энергичнее. Он просил его прямо сказать императрице, что сделано формальное предложение. На это Александр ответил, что он намерен по возможности воздержаться от этого. “Так как он не был уверен в скромности своей матери, то необходимо было, чтобы, в случае неудачного исхода дела, тайна эта осталась при нем”. Впрочем, он продолжал предсказывать благоприятный исход, не проявляя большой энергии в деле и не ускоряя его хода. В результате, когда Коленкур запечатывал свою вторую посылку, т. е. 21 января, вторая десятидневная отсрочка давным-давно прошла, а посланник все еще ждал столько раз просимого ответа. Он высказывал надежду, что скоро получит его, думал, что он будет благоприятен, но в настоящее время мог сообщить только свои разговоры с императором Александром: слова, приписываемые императрице-матери, ходившие по Петербургу слухи – и обо всем этом слово в слово доносил в своих двух новых депешах.

вернуться

343

Id., 18 февраля 1810 г.

вернуться

346

Донесение Коленкура императору № 72, 23 января 1810 г.

вернуться

347

Id. Как раз в это время, в разговоре с князем Адамом Чарторижским, Александр набросал совсем иной портрет Наполеона. “Это человек, – говорил он, – для которого все средства хороши, лишь бы он мог достигнуть своей цели”. Однако, от его собеседника не ускользнуло, что он как будто не вполне освободился от влияния, которое Наполеон имел на него, что прежде всего он хотел жить в ладу в ним, “что он его очень боялся” Mémoires de Czartoryski II, 223 – 225.

вернуться

348

Коленкур Шампаньи, 31 января 1810 г.

вернуться

349

Коленкур Талейрану, предыдущее письмо от 6 февраля 1810 г.

вернуться

350

Mémoires de la comtesse Edling, p. 49.