Во время первого разговора происходившего в марте месяце, ни Александр, ни Чарторижский не решались еще высказаться и вернуться к прежним откровенным беседам. Но так или иначе, надо было начать. Александр не прямо подошел к вопросу. Сначала он осыпал князя уверениями в своей личной дружбе к нему, затем заговорил об амнистии, о примирении, о забвении прошлого.[442]
Он хотел бы доказать полякам, говорил он, что он им не враг, что искренне желает им счастья, что его цель – заслужить их любовь и доверие, и что дело князя указать ему средства для этого. Для начала он выразил желание создать из тех восьми губерний, которые достались России по разделам, одно национальное тело с присущим ему управлением и привилегированным положением. Чарторижскому нетрудно бы разгадать в нем желание создать русскую Польшу, задачей которой было бы привлечь и поглотить созданную Наполеоном на Висле французскую Польшу.
В другое время князь с восторгом приветствовал бы этот план, теперь же он плохо верит в него; он смутен. Несмотря на величайшее отвращение его к Наполеону и искреннюю привязанность к Александру, любовь к родине делала свое дело; он стал колебаться между Петербургом и Варшавой. В настоящее время, когда спасение Польши, по всем данным, шло с Запада, имел ли право один из ее сынов мешать этому, не совершал ли он преступления, выдвигая другие комбинации? Быть может, отдавшись видам царя, он собственными руками отдаст на растерзание родину, разделит ее на враждебные лагеря, ввергнет в междоусобную войну и своим преступным вмешательством нанесет смертельный удар отчизне-матери и помешает делу национального возрождения? Сверх того, был ли искренен Александр? Вытекал ли возврат его к идеям прошлого из возвышенного и прочного чувства? Или же нужно видеть в этом только скоропреходящее действие известных обстоятельств, обусловленных исключительно страхом перед Наполеоном, одно слово, одна улыбка которого, может быть, рассеет все это в прах? Чарторижский слишком хорошо изучил непостоянный и скрытный характер своего собеседника, чтобы и теперь относиться к нему с тем же доверием, которое составляло главную прелесть их первых отношений; теперь он то боялся, что царь отступит, то искал в его словах задней мысли. “Император Александр, – писал он как-то, – приучил своих приближенных во всех его решениях искать совсем не те поводы, на которые он ссылается”.[443]
Тем не менее после убедительных просьб он обещал изложить письменно свои мысли о способах, которые всего вернее могут привлечь к царю сердца поляков. Александр спросил, когда можно рассчитывать на получение этой записки, и отложил дальнейший разговор до того времени. Имея только намерение – заронить в душу Чарторижского первую и беспредельную надежду, он не решился преждевременно открыть ему все планы, которые носились в его уме.
В сущности, переговоры с Францией, хотя и сильно скомпрометированные, не были еще прерваны. В петербургский кабинет поступило вполне определенное предложение, по которому ему нужно было высказаться. Перед ним находился договор о гарантиях, правда, измененный Наполеоном, но, тем не менее, договор был предложен и утвержден заранее. Правда, Александр думал, что без первой статьи, без столь жестокой по своей краткости фразы: “Польша никогда не будет восстановлена”, весь акт целиком, лишится всякого значения и силы. Но можно было думать, что, настаивая решительнее, делая некоторые уступки по другим статьям, можно было бы добиться от Наполеона, чтобы он взял обратно свой отказ и принял формулу, которая избавила бы от всяких сюрпризов. В особенности, за надежду заставить императора французов принять соглашение, которое позволило бы сохранить союз, цеплялся канцлер Румянцев. Все другoe, вне этого соглашения, казалось ему только опасными и праздными мечтами. Воспитанный в школе Екатерины, пропитанный ее непреклонными принципами, Румянцев не допускал никакой сделки с неосновательной Польшей; он считал ее неспособной к нормальной жизни,[444] видел в ней только беспокойный элемент и стремился вполне покончить с опасностью, тогда как его государь мечтал только на время отвратить ее. С другой стороны, он склонен был думать, что Наполеон, все внимание которого было направлено на войну с англичанами, преклонится пред требованием, если оно будет энергично поддержано. Он находил, что Россия слишком часто грешила недостатком мужества и решимости, что она должна, наконец, показать характер, сделаться непреклонной и упорно стоять на своих требованиях. Он думал, что, повторяя их, она, без сомнения, добьется своего, что она восторжествует. Александр, которому были известны взгляды Румянцева, не счел нужным посвящать его в свои разговоры с Чарторижским; он предоставил ему идти своей дорогой; решил действовать с ним заодно, не отказываясь от намерения, в случае надобности, тайно от него вступить на другой путь.
Петербургская канцелярия составила новый договор, – третий по счету. Против французского контрпроекта она выставила русский контрпроект и тщательно воспроизвела в нем фразу, которая была главным камнем преткновения. Она ограничилась только тем, что предпослала ей другую фразу и этим как бы подготавливала к ней. Вместо того, чтобы сказать: статья первая: “Польское королевство никогда не будет восстановлено”, были употреблены следующие слова: статья первая: “Е. В. Император Французов, стремясь дать своему союзнику и Европе доказательство своего желания отнять у врагов мира на континенте всякую надежду нарушать его, обязуется, равно как и Е. В. Император Всероссийский, что Польское королевство никогда не будет восстановлено”.[445] В первом русском проекте эта была смерть без фраз; во втором заключался тот же приговор, но с объяснениями и мотивами. Что же касается следующих статей, то в обоих текстах не было существенной разницы. Александр пожелал только, чтобы отмена знаков отличия была тотчас выражена.
Русский контрпроект был отправлен из Петербурга 17 марта на имя князя Куракина; он снабжен был собственноручными заметками императора. Посланник должен был представить его к подписи французскому монарху, не допуская никаких изменений, не позволяя ни вычеркнуть, ни прибавить ни одного слова. Таким образом, в то самое время, когда царь начал протягивать руку полякам и льстить их надеждам, он в последний раз просил Наполеона покончить с ними и закрыть пред ними будущее.
Как примирить эти две совершенно противоположные задачи, которые, в случае надобности, должны были заменить одна другую? Слух о готовящемся договоре дошел до поляков. Он взволновал их, привел в ужас. Да и понятно. Он вовсе не был таким, чтобы расположить их слушать внушения той самой России, которая вырабатывала акт, задачей которого было довершить их несчастье. Чарторижский не мог удержаться, чтобы не указать царю на это противоречие. Он выразил удивление, что “ввиду переговоров с Францией о конвенции”, Его Величество интересуют вопросы, о которых он беседует с ним. Может быть Наполеон отказался утвердить ее? – робко спросил он.
Немного смутясь, Его Величество ответил, что дело не в этом, а что Шампаньи хотел поместить в договоре выражения и статьи, клонившиеся к уничтожению самого названия поляков, но что он изменил эти статьи и что договор, таким образом, измененный. снова отправлен в Париж”. Итак, смело говоря как раз обратное тому, что было на самом деле, Александр приписывал парижскому кабинету свои собственные жестокие требования. Он приписывал ему инициативу этого дела, сваливая на него всю ответственность и возбуждая к нему ненависть поляков. После всего этого, ошибался ли Наполеон, думая, что целью России было не столько связать его нравственно, сколько уронить в глазах поляков и, таким образом, лишить материальных средств к защите; что она хотела не столько связать его честным словом, сколько лишить его оружия?
Не вполне доверяя объяснениям Александра, Чарторижский все-таки принялся за работу, которой от него требовали. После нескольких дней, посвященных изучению и размышлению, он составил записку и отнес ее императору. Со времени их первого разговора прошло приблизительно три недели. За это время события далеко шагнули вперед. Празднование в Париже бракосочетания с его характерными особенностями, с каждым днем возрастающие внешние проявления дружбы между Францией и Австрией произвели на Александра глубокое, ужас наводящее впечатление. Сомнениям более не было места. Это был окончательный удар его политике, крушение всех его надежд, дипломатический Аустерлиц. Чарторижский был поражен его “унылым и полным отчаяния видом”. В это-то время он и уловил опять в его взгляде выражение оцепенения, которое он уже раз видел после ужасного дня 2 декабря 1805 г., когда молодой монарх и его свита, увлеченные после проигранного сражения общим потоком бегства, галопом покидали поле битвы, а вдали, позади них, раздавались несмолкаемые радостные клики торжествующих французов, приветствовавших проезжающего вдоль их рядов императора.[446] Теперь, как и в 1805 г., не сумели ничего ни предвидеть, ни предупредить, дали бедствию обрушиться, как снег на голову, и последствия этого бедствия сыпались со всех сторон все с большей скоростью. Думая, что ему угрожает неотвратимая опасность, что она по пятам преследует его, Александр требовал во что бы то ни стало средства для спасения и инстинктивно искал оружие, чтобы защититься.
442
Чарторижский в своих Мемуарах, II, 226 – 234, подробно рассказывает о своих двух разговорах о Александром в марте и апреле 1810 г. Все цитаты взяты из этой части его труда.
444
“Поляки, говорил он, похожи на шампанское, которое играет, но скоро выдыхается. Они не в состоянии быть самостоятельной нацией”. Коленкур императору, 2 августа 1809 г.