Выбрать главу

– Это же после самоубийства Бесс Линдер, правда?

– Я не могу потерять еще одного больного, Уинстон.

– Антидепрессанты не увеличивают вероятности самоубийства или насилия. Эли Лилли доказал это в суде.

– Да, а О-Джей[10] вышел на свободу. Суд – одно дело, Уинстон, а реально потерять пациента – совсем другое. Я отвечаю за свою врачебную практику. Теперь заказывай таблетки. Я уверена, что прибыль от сахарных пилюль будет гораздо выше, чем от “прозака”.

– Я мог бы съездить во Флорида-Киз. Там есть одно такое место, где разрешают купаться с бутылконосыми дельфинами.

– Не мог бы, Уинстон. Тебе нельзя пропускать терапию. Я хочу видеть тебя, по крайней мере, раз в неделю.

– Какая же ты сука.

– Я пытаюсь все сделать правильно. Какой день тебе подходит?

– Я тебе перезвоню.

– Не вынуждай меня, Уинстон.

– Мне нужно сделать заказ, – ответил он. И через секунду спросил: – Доктор Вэл?

– Что?

– А мне от “серзона” тоже придется отказаться?

– Мы поговорим об этом при встрече. – Она повесила трубку и вытащила листик из груди Гиппократа.

Мне, нерушимо выполняющему клятву, да будет дано счастье в жизни и в искусстве и слава у всех людей на вечные времена; преступающему и дающему ложную клятву да будет обратное этому.

Означает ли это бесславие на вечные времена? Я же просто пытаюсь совершить правильный поступок. В кои-то веки.

И она сделала пометку: перезвонить Уинстону и назначить следующую встречу.

ЧЕТЫРЕ

Эстелль Бойет

Надежды сентября мало-помалу сходили на нет, и населением Хвойной Бухты овладело странное беспокойство. В немалой степени – благодаря тому, что у многих началось отвыкание от медикаментов. Произошло это не сразу, торчки среднего класса отнюдь не запрудили в одночасье улицы, трясясь, потея и умоляя дать им дозу, – но постепенно, по мере того, как осенние дни становились все короче. Насколько было известно самим больным (а Вэл Риордан позвонила каждому), они переживали обострение слабого сезонного синдрома, вроде весенней лихорадки. Назовем его осенним недомоганием.

Природа самих медикаментов позволяла симптомам растянуться на несколько последующих недель. “Прозаку” и некоторым старым антидепрессантам на то, чтобы выйти из организма, требовался почти месяц, поэтому люди поддавались раздражению медленнее, чем подсаженные на “золофт”, “паксил” или “веллбуртин”, которые вымывались за день или два. Лишенные медикаментов испытывали симптомы, напоминающие вялотекущий грипп, затем наступала спорадическая дезориентация сродни временному синдрому рассеянного внимания, а после на некоторых дымным пологом вновь наваливалась депрессия.

Одной из первых ощутила ее Эстелль Бойет, местная художница, преуспевающая и полуизвестная своими морскими пейзажами и идеализированными жанровыми сценками из жизни Хвойной Бухты. Действие ее рецепта закончилось за день до того, как д-р Вэл заменила весь запас медикаментов сахарными пилюлями, поэтому у нее отвыкание было уже в самом разгаре, когда она приняла первую дозу плацебо.

Эстелль – шестидесятилетняя, дородная и жизнелюбивая женщина – носила яркие кафтаны и распускала длинные седые волосы по плечам, энергично и решительно шагая по жизни, чем вызывала зависть тех, кому не исполнилось и половины ее лет. Тридцать лет она учительствовала в загнивающем и все более опасном Объединенном школьном округе Лос-Анжелеса – преподавала восьмиклассникам разницу между акрилом и маслом, кистью и шпателем, Дали и Дега, а работой своей и семьей пользовалась как предлогом для собственного творческого бесплодия.

Вышла замуж она сразу после окончания художественного училища: Джо Бойет, подающий надежды молодой бизнесмен, единственный мужчина, которого она по-настоящему любила, и всего-навсего третий – с которым спала. Когда восемь лет назад Джо умер, она едва не лишилась рассудка. Пыталась уйти с головой в преподавание, надеясь, что, вдохновляя детей, найдет причину и самой жить дальше. Однако перед лицом растущего насилия ей пришлось под халатом художника носить бронежилет и как-то раз, чтобы разжечь интерес учащихся, даже принести в класс ружья для пэйнтбола. Однако польза этого наглядного пособия свелась к нескольким акциям абстрактного экспрессионизма из окон проезжающих машин. А вскоре она начала получать письма с угрозами – за то, что на занятиях по керамике не дает учащимся лепить трубки для крэка. Ученики – детишки, живущие в гипервзрослом мире, где конфликты в песочнице разрешаются 9-миллиметровым стволом, – и вынудили ее, в конечном итоге, оставить учительскую работу. У Эстелль последняя почва ушла из-под ног. Школьный психолог отправил ее к психиатру, который прописал антидепрессанты и посоветовал немедленно выйти на пенсию и переехать подальше от города.

Так Эстелль оказалась в Хвойной Бухте, где начала писать картины и попала под крылышко к доктору Вэлери Риордан. Поэтому вовсе не удивительно, что за последние несколько недель ее картины приобрели мрачный тон. Она писала океан. Каждый день. Волны и брызги, скалы и серпантин бурых водорослей на пляже, выдр и тюленей, пеликанов и чаек. Ее полотна продавались в местных галереях с такой скоростью, что на них едва успевала просохнуть краска. Однако в последнее время внутренний свет ее волн, титаново-белых и аквамариновых, подернулся тьмой. Каждый пляжный пейзаж говорил о безутешности и дохлой рыбе. Во сне ей виделись тени левиафанов, следящие за нею из глубин, и она, вся дрожа, просыпалась в испуге. С каждым днем становилось все труднее выносить на берег этюдник и краски. Открытое море и чистый холст внушали ужас.

Джо больше нет, думала она. Ни карьеры, ни друзей, я малюю китчевые морские пейзажи, плоские и бездушные, как Элвис в бархате. Я боюсь всего на свете.

Ей звонила Вэл Риордан и настойчиво приглашала на сеансы групповой терапии для вдов, но Эстелль отказалась. Вместо этого однажды вечером она, мучительно закончив портрет выбросившегося на берег дельфина, бросила все кисти засыхать в акриловой краске и направилась в центр – куда угодно, лишь бы не видеть всего этого дерьма, которое называла искусством. Так она оказалась в “Пене Дна” – первом баре, куда ступила ее нога со студенческих лет.

* * *

В “Пене” было полно блюза, дыма и людей, пропускавших одну стопку за другой и прятавшихся от печали. Будь они собаками, валялись бы во дворе, жевали траву и тявкали на все, от чего им так паршиво. Кости бы не грызли, за мячами не гонялись – ни один хвост бы не вилял. Ох, жизнь – это слишком проворная кошка, слишком короткий поводок, это блоха как раз там, откуда не выкусить. В салуне стояла собачья тоска, а Сомик Джефферсон был назначен ее плакальщиком. В черных очках его отражалась луна, и он подводил в ля-миноре итог всем страданиям людским, елозя бутылочным горлышком по гитаре “Нэшнл” так, что та скоро завыла медленным ветром в струнах души. Сомик ухмылялся.

Из примерно сотни посетителей “Пены” половина так или иначе отвыкала от медикаментов. У стойки размещался контингент жалеющих себя – они сверлили взглядами донышки своих стаканов и покачивались под ритмы Дельты. За столиками ныли о своих проблемах и жевали друг другу уши более общительные из унылых, то и дело обнимаясь или посылая друг друга подальше. Вокруг бильярдного стола собрались возбужденные и агрессивные, искатели козлов отпущения. Группа по преимуществу состояла из мужчин, и Теофилус Кроу на своем наблюдательном пункте у стойки не спускал с них глаз.

После смерти Бесс Линдер редкий вечер в салуне обходился без драки. Помимо этого наблюдалось больше блюющих, больше орущих, больше рыдающих и больше нежеланных заигрываний, прерываемых пощечинами. Работы у Тео было по горло. У Мэвис Сэнд – тоже. Только она была счастлива.

Эстелль вошла в салун в своем заляпанном краской халате и шетландском свитере, волосы заплетены в длинную серую косу. Музыка и дым сразу захлестнули ее, и она приостановилась в дверях. У входа кучковались какие-то мексиканские работяги, сосавшие “Бадвайзер”, и один присвистнул при виде нее.

– Я пожилая женщина, – отозвалась Эстелль. – Постыдились бы.

вернуться

10

Популярный американский спортсмен и актер, обвиненный в убийстве жены и ее любовника