Заявление Бродского, что он «никогда не был более счастлив, чем во время шестидневной войны», звучало не столько декларацией о поддержке еврейского государства, сколько выражением удовлетворения тем, что арабские государства и их покровитель СССР получили по заслугам. Сионистом он не был, и тот факт, что он ни разу не посетил Израиль, несмотря на многочисленные приглашения, вызвал большое раздражение в некоторых еврейских кругах. Но он не давал себя использовать в политических целях, не желал быть зачисленным в определенную категорию. Он не был «еврей Бродский», а стремился определить себя «более точно, чем в терминах расы, веры или национальности»: «Сначала следует попытаться понять, трус ли ты или человек честный или нечестный. Твоя личность не должна зависеть от внешних критериев». Другими словами, он был, по собственному признанию, «плохой еврей», и добавлял: «И я надеюсь, что и плохой русский. Вряд ли я хороший американец. Самое большее, что я могу о себе сказать, это то, что я — я, что я писатель».
Провоцируя тех, кто требовал от него подтверждения собственного еврейства, Бродский говорил, что он чуть ли не больше еврей, чем те, кто, живя в Израиле, блюдут все религиозные ритуалы. На самом деле он предпочитал Бога Ветхого Завета Богу Нового Завета: «идея грандиознее, идея верховного существа, которое не оперирует на основании этических, т. е. человеческих категорий, а исходя из своей собственной воли, которая — произвол, т. е. God is arbitrary[16]». Однако эта его «еврейскость» была выражением не религиозности, а «чувства высшей справедливости», в которой, в свою очередь, сквозит пристрастие «не столько, может быть, к этосу, сколько к его духовному субпродукту», к деятельности писателя. «… Природа этого ремесла в каком-то смысле делает тебя евреем, еврейство становится следствием». Этим Бродский хотел сказать, что писатели, особенно поэты, всегда «находятся в позиции изоляции в своем обществе» — эхо цветаевского «в сем христианнейшем из миров поэты — жиды».
Бродский ставил Ветхий Завет выше Нового, потому что «метафизический горизонт, или метафизическая интенсивность», в нем куда грандиозней. Но сам он принадлежит, подчеркивал он, традиции, где разница между христианством и иудаизмом не столь велика, как на Западе, и где Новый Завет рассматривается скорее как боковой побег от Ветхого. В Новом Завете ему не нравилось, прежде всего, то, что он называл «торгашеской психологией»: «сделай это — получишь то, да?» Тем не менее его привлекали «некоторые вещи в христианстве». Одна из них — почерпнутое у Ахматовой умение прощать.
Как бы ни воспринимал себя Бродский — как еврея или христианина, — это следует понимать не в догматическом, а в переносном, метафорическом смысле. Был ли он вообще религиозен? На такой вопрос он отвечал неохотно, считая это делом слишком личного характера. Но когда все-таки приходилось определять свою позицию, он всегда высказывался скорее в терминах агностицизма. «Я не то чтобы религиозен, вовсе нет. К счастью это или к несчастью, я не знаю», — объяснил он однажды, а в другой раз ответил на вопрос о своей религиозности еще более неопределенно: «Я не знаю. Иногда — да, иногда — нет». Когда я ему напомнил о том, что на фотографии 1972 года он носит нательный крестик, он сказал:
В те времена я относился к этому несколько более, как вам сказать, систематически. Но это прошло. Это опять-таки связано с Пастернаком, если хотите. После его «Стихов из романа» масса русской интеллигенции, особенно еврейские мальчики, очень воодушевились новозаветными идеями. Отчасти это была форма сопротивления системе, с другой стороны, за этим стоит совершенно феноменальное культурное наследие, с третьей стороны, — чисто религиозный аспект, с которым у меня отношения всегда были в достаточной степени неблагополучными.
Для Бродского, как и для многих других молодых советских людей, христианство предлагало более питательную диету, нежели скудная атеистическая пища, которой кормили в Советском Союзе. «Обычно тот, кто плюет на Бога, / плюет сначала на человека», — писал он в «Речи о пролитом молоке» (1967). «Я христианин, потому что я не варвар» — таков был аргумент, который он часто приводил. Таким образом, он был христианином, потому что отказывался быть безбожником, что предписывалось советскому гражданину. «В одном Бродский остается последовательно нетерпим, почти фанатичен, — констатирует его друг Игорь Ефимов. — Он — пламенный антиязычник». Когда в 1992 году вышел в свет его сборник рождественских стихотворений, Александру Сумеркину он был подарен автором с надписью: «Александру… от христианина-заочника». В надписи на моем экземпляре было еще больше самоиронии: «Христианину от язычника». Я был «христианином», потому что принадлежу христианской цивилизации, отраженной в западной культуре — культуре, по отношению к которой Бродский как бывший гражданин страны, этой цивилизации в течение многих лет лишенной, был «язычником».