Выбрать главу

По моему убеждению, сущность процесса осмысливания искажается при односторонне дезинтегрирующем взгляде на предмет в не меньшей степени, чем при попытке придать этому процессу позитивистскую объективность и логически детерминированный характер. Ведь каким бы множественным и переменчивым ни было отношение говорящих к данному высказыванию, как бы ни подвергалось оно бесчисленным воздействиям со стороны меняющейся внешней среды и их собственного внутреннего состояния, в каждый данный момент данный говорящий переживает свое понимание высказывания как целостное и конечное. Пусть в следующее мгновение это понимание изменится, заметным или незаметным для него образом; но и это новое состояние он будет ощущать как целостное и конечное — для данного момента и данной ситуации — понимание. Более того, какие бы внешние ассоциации ни возникали у говорящего по поводу данного высказывания и как бы они ни влияли на его понимание, он переживает течение своей мысли как понимание именно данного высказывания, а не каких-то внеположных ему, лишь косвенно с ним связанных идей и сведений. Когда я слышу реплику собеседника, приглашающего меня войти, или читаю стихотворение Мандельштама, моя мысль в своем движении способна охватить тысячи ассоциаций, реминисценций, сопряжении, относящихся к характеристике этого сообщения и его автора; но на что бы моя мысль ни наткнулась в своих странствованиях по бесконечным полям ассоциативной памяти, все обнаруженное ею интересует меня не само по себе, а в своем отношении к данному тексту-высказыванию. Я переживаю все найденное моей мыслью через посредство того, как оно вплавляется в феномен, который я осознаю как адресованное мне сообщение, то есть в языковое произведение, над которым моя мысль работает в данный момент и которое дало толчок всему этому процессу.

Бытие высказывания в духовном мире говорящих в качестве языкового сообщения, которое должно быть осмыслено, имеет парадоксальную природу. С одной стороны, всякое высказывание представляет собой единство, замкнутое целое, границы которого ясно очерчены, — иначе оно попросту не воспринимается как факт сообщения, то есть как некий «текст», заключающий в себе некий смысл; но с другой стороны, это такое единство, которое возникает из открытого, не поддающегося полному учету взаимодействия множества разнородных и разноплановых факторов, и такое замкнутое целое, которое способно индуцировать и впитывать в себя открытую, уходящую в бесконечность работу мысли, а значит, и бесконечные смысловые потенции[200].

В своей двуплановой сущности языковое высказывание выступает и как целостный и законченный продукт языковой деятельности — и как аккумулятор движущегося во времени континуума культурного опыта и культурной памяти, открытый и текучий, как сам этот мнемонический континуум; как объективно существующий «текст», предоставляющий воспринимающему субъекту бесконечно сложный, но стабильный предмет познания, — и как «опыт», который непрерывно реагирует на все окружающее и непрерывно изменяет это окружающее самим фактом своего существования и своего движения во времени; как композиция, составленная определенным образом из определенных кусков языкового материала, — и как нерасчленимый смысловой конгломерат, своего рода смысловая «плазма», различные компоненты которой, общие и частные, явные и подразумеваемые, растворяются друг в друге и проявляют себя только в сплавлениях и фузии со всеми другими компонентами[201].

Можно сказать, что мыслительный процесс, возникающий по поводу и вокруг данного сообщения-текста, не имеет конца, но он имеет н а ч а л о; у него нет никаких внешних границ, никаких предписанных путей, но есть определенная р а м к а, в которой и для которой он совершается: рамка данного языкового высказывания. Какими бы причудливыми и отдаленными путями ни двигалась мысль говорящего, результат этого движения воспринимается им как смысл данного высказывания.

Осознание этого парадокса означает, с одной стороны, что смысл любого высказывания способен вместить в себя сколь угодно обширную и сколь угодно разнородную информацию, внеположную границам этого высказывания, то есть не привязанную непосредственно к каким-либо физически наличным в его составе элементам. Нет никакой возможности как-либо ограничить и регламентировать этот процесс, определить заранее принципы отбора и степень значимости тех смысловых полей, которые могут каким-либо образом внести свой вклад в наше понимание данного высказывания[202]. Основной дефект структурного подхода как раз и заключался в стремлении определить и ограничить предмет исследования, раз и навсегда найти «истинного героя» (по выражению Якобсона) лингвистического, литературного, семиотического анализа[203]. Принципиальная открытость мнемонической среды, пропитывающей собою высказывание-текст, делает всякую регламентацию такого рода искусственной и приводит в конечном счете к однообразию и банальности получаемых результатов. Каким бы незначительным, случайным и «внешним» ни казался какой-либо смысловой элемент сам по себе — его взаимодействие с другими элементами именно в данном тексте может иметь существенные последствия, заставляющие признать в этом элементе одного из (бесчисленных) «истинных героев» разыгрывающегося в нашем сознании смыслового действия. Сведения о том, «курил ли Пушкин»[204] или «что вчера ел за ужином» автор стихотворения или его знакомый, могут иметь такое же отношение к делу, как и жанровые параметры стихотворения, написанного на следующее утро. Более того, осознание самих этих параметров и того значения, которое они приобретают именно в данном стихотворении, может зависеть от сведений об ужине, а эти сведения, в свою очередь, будучи встроены в жанровую рамку стихотворения, вызовут определенным образом направленные ассоциативные связи. Из сиюминутного события «ужин» превратится в образ определенного круга общения, притянет в смысловую фактуру стихотворения целые поля исторических, биографических, литературных, образных ассоциаций. (Укажу, без дальнейшего обсуждения, возможный пример именно такой ситуации: эпиграмму Пушкина «За ужином объелся я», написанную по следу комического рассказа Жуковского о том, как он провел вечер в обществе Кюхельбекера, и заключившую в себе — в уникальном сочетании — целый узел биографических и литературных мотивов лицейского и арзамасского круга).

вернуться

200

Кристева указывает, в связи с динамическим характером текста, что он имеет дело с «эфемерными структурами… скорее „квантами“, чем „указателями“». Это делает текст, по мнению Кристевой, феноменом внеположным лингвистике — «в том смысле, как она понимается структурной или генеративной лингвистикой». (Julia Kristeva, La revolution du langage poetique, Paris: Seuil, 1974, 1:12). В другой работе Кристева определяет отношение текста к традиционно-лингвистическому понятию языкового кода как «отношение ре-дистрибуции (деструктивно-конструктивное)». (Desire in Language: A Semiotic Approach to Literature and Art, New York: Columbia University Press, 1980, стр. 36).

вернуться

201

П. де Ман определяет литературную форму как «диалектическое равновесие» между стремлением интерпретации к тотальной самодостаточности и направляющим интерпретирующий процесс предварительным знанием: «Эту диалектику трудно уловить. Идея тотальности предполагает закрытость формы, силящейся стать упорядоченной и последовательной системой и почти неудержимо устремляющейся к тому, чтобы превратиться в объективированную структуру. Однако фактор течения времени, столь настойчиво забываемый, должен напоминать нам, что в действительности форма никогда не бывает чем-либо иным, кроме как процессом на пути к своему завершению». (Paul de Man, Blindness and Insight: Essays in the Rhetoric of Contemporary Criticism, Minneapolis: University of Minnesota Press, 1983, стр. 31).

вернуться

202

Разумеется, в исследовательской литературе можно найти множество попыток дать исчерпывающее описание и классификацию различных типов интертекстов и их возможных отношений к наличному тексту. Укажу лишь один из наиболее развернутых опытов этого рода: книгу Gerard Genette, Palimpsestes. La lilteratureau second degre, Paris: Seuil, 1982, целиком посвященную этой проблеме.

вернуться

203

У Эко можно встретить рассказ о любопытном эпизоде, связанном с рецепцией одной из его ранних книг (Umberto Eco, Opera operta. Forma e indetenninawne nelle poetiche contemporanee, Milan: Bompiani, 1962), вышедшей в эпоху господства структуральной поэтики. Французский перевод первой главы этой книги вызвал строгое замечание Леви-Стросса; Леви-Стросс настаивал, что произведение словесного искусства «наделено определенными свойствами, которые должны быть выделены путем анализа и которые всецело определяют характер этого произведения. Когда Якобсон и я стремились дать структурный анализ сонета Бодлера, мы не подходили к нему как к „открытому произведению“, в котором можно найти все то, чем его наполнили позднейшие эпохи; мы подошли к нему как к объекту, который, будучи однажды создан, обладает, так сказать, твердостью кристалла; свою задачу мы ограничивали тем, чтобы выявить эти его свойства». (См. Umberto Eco, The Role of the Reader: Explorations in the Semiotics of Texts, Bloomington & London: Indiana University Press, 1979, стр. 4).

вернуться

204

«Если поэтическое произведение может быть понято как „человеческий документ“, как запись из дневника — оно интересно автору, его жене, родным, знакомым и маньякам, страстно ищуших [sic — Б. Г.] ответа на „курил ли Пушкин?“ — никому больше». (О. М. Брик, «Т. н. „формальный метод“». — ЛЕФ. Журнал левого фронта искусств, 1923, № 1, стр. 213).