Выбрать главу

До сих пор, говоря об общих свойствах коммуникативного фрагмента, я подчеркивал его заданность, узнаваемость, непосредственность и целостность переживания его в языковом сознании говорящих. Эти черты роднят КФ со словом. В этом смысле можно сказать, что коммуникативные фрагменты представляют собой частицы языкового материала, которые в совокупности составляют базовый «лексикон» языковой памяти. Однако аналогия КФ со словом верна лишь отчасти; чтобы оценить функцию, выполняемую КФ при создании и интерпретации высказываний, необходимо принять во внимание и другой его аспект — то, что отличает КФ от слов как стационарных единиц, которые могут быть заданы словарным списком.

3) Прежде всего, сама заданность коммуникативного фрагмента имеет иную природу, чем заданность слова; эту специфическую черту КФ можно определить как его динамическую заданность. За исключением редких случаев, относящихся скорее к области курьезов, говорящие не испытывают затруднений и колебаний при разбиении речи на слова, обнаруживая в этом замечательное единодушие[100]. Создается впечатление, что основной корпус слов устойчиво задан в сознании говорящих в виде списка. Импровизационные отклонения от этого списка, приводящие к созданию новых слов или параномастической игре со знакомым словом[101], составляют маргинальную сферу языковой деятельности, само значение которой выявляется именно на основе того, что говорящим твердо известен изначальный корпус, над которым такие операции могут производиться.

В отличие от этого, целостная заданность коммуникативного фрагмента отнюдь не предполагает, что все говорящие на данном языке, или даже один говорящий субъект, способны расчленить свою или чужую речь на составляющие ее КФ твердым и недвусмысленным образом. «Словарь» коммуникативных фрагментов и несравненно больше по объему, чем словарный запас, — ведь каждая словоформа участвует в большом числе различных КФ, — и главное, гораздо более неопределенен и подвижен по своим очертаниям. Говорящему не дан сколько-нибудь четко зафиксированный инвентарь коммуникативных фрагментов, имеющихся в его распоряжении. Напротив, как правило, мы не можем сказать с полной определенностью, где в речи заканчивается один КФ и начинается другой, представлен ли опознанный нами в том или ином конкретном случае КФ в своем «полном», либо «усеченном», либо «расширенном» виде, являет ли собой то или иное выражение единичный фрагмент либо контаминацию нескольких фрагментов.

Рассмотрим ряд сходных выражений: наша жизнь; вся наша жизнь;

вся наша жизнь есть…; вся наша жизнь есть лишь…; вся наша жизнь есть не что иное, как…; вся наша жизнь состоит из… Можем ли мы с уверенностью сказать, сколько в этом ряду единиц, которые мы готовы считать различными КФ? какие из этих выражений можно признать КФ в «исходной» форме, а какие — их усеченной или расширенной модификацией? является ли сравнительно пространное выражение: вся наша жизнь есть не что иное, как…, — одним фрагментом, или плотным соединением двух разных КФ: ’вся наша жизнь есть…’ + ’… есть не что иное как… ’? На все подобные вопросы нет и не может быть твердого объективного ответа. Говорящий не только не в состоянии дать такой ответ, но сами эти вопросы не существуют для его языкового сознания. Все, что говорящему известно, — это что он «узнает» любое из этих выражений, готов принять его как данность. Он знает и каждое из этих выражений в отдельности, и в то же время все их вместе, в качестве переливающейся и растекающейся совокупной языковой субстанции. Перед нами своего рода «соборный» феномен, в котором индивидуация каждой единицы осуществляется не вычленением и противопоставлением по отношению к другим единицам, но напротив, их совместной включенностью в общий конгломерат.

В этом обнаруживается критическое различие между КФ, с одной стороны, и словом или любой другой единицей, которую мы оказываемся способны выделить в процессе рефлектирующего осознания языка, с другой. Границы между отдельными КФ, по сравнению с отдельными словами (или морфемами, или синтаксическими позициями), оказываются принципиально подвижными и размытыми. И однако, эта неясность и неустойчивость границ не отменяет ощущения того, что я «знаю» каждое из этих выражений и все их в совокупности, что они присутствуют в моем языковом опыте как данность и в этом качестве мною узнаются в речи. В этом и состоит парадоксальность КФ, делающая его важнейшим инструментом мнемонического владения языком: мы переживаем КФ как нечто само собой разумеющееся и знакомое, но вместе с тем не способны это наше знание зафиксировать в виде устойчивого «словника». Извлекая коммуникативный фрагмент из памяти в процессе создания высказывания, либо встречаясь с ним в чужой речи, мы ощущаем, что это «уже было» в нашем языковом опыте; но что именно «было», сколько и какие частицы отложились в нашей памяти, сказать невозможно: невозможно не из-за дефектов припоминания, но потому, что в нашей языковой памяти коммуникативные фрагменты представлены в качестве подвижной и летучей субстанции[102]. Каждое конкретное явление этой субстанции в конкретном опыте употребления языка переживается как узнавание некоего знакомого, заведомо известного предмета. Но соотношения разных опытов размыты и текучи, и говорящий в своем обращении с языком отнюдь не стремится эту текучесть как-то зафиксировать и кодифицировать. Твердость и определенность каждого конкретного соприкосновения с КФ так же для него естественна, как рыхлость и текучесть всего поля таких соприкосновений в континууме его языкового существования.

вернуться

100

Кажется, у Э. Сепира есть рассказ об индейце, не имевшем представления о письменном тексте, с его эксплицитным членением языковой ткани, но тем не менее не испытывавшем никаких затруднений, если его просили повторить только что сказанное «слово за словом».

вернуться

101

См. недавно вышедшую работу: Наталья Перцова, Словарь неологизмов Вели/лира Хлебникова, Wien & Moskau: Wiener slavistischer Almanach, Sonderband 40, 1995, — в которой показана в полном масштабе едва ли не самая грандиозная в истории попытка такого индивидуального словотворчества.

вернуться

102

М. Каррузерс описывает эту «соборную» нерасчлененность мнемонического образа предшествующего опыта как отличительную черту средневекового сознания: «Однако отношение средневекового ученого к текстам радикально отличается от современной „объективности“. Читаемое должно быть переварено, пережевано, подобно тому как корова жует сено или пчела производит мед из цветочного нектара». (Ор. cit., стр 164).