Выбрать главу

«Чем больше он (князь Андрей)... вдумывался в новое, открытое ему начало вечной любви, тем более он, сам не чувствуя того, отрекался от земной жизни. Все, всех любить, всегда жертвовать собой для любви значило — никого не любить, значило — не жить этою земною жизнью» (VII, 50). В последние свои годы Толстой любил всех и все, вплоть до Азефа, вплоть до крыс. Жил ли он «этою земною жизнью»?

«В словах, в тоне его (князя Андрея), в особенности во взгляде этом — холодном, почти враждебном взгляде — чувствовалась страшная для живого человека отчужденность от всего мирского. Он, видимо, с трудом понимал все живое...» (VII, 47). А сам Толстой? Любя людей своей нездешней любовью, он вместе с тем был недалек от мысли, что все они умственно больные. Он и говорил с нами, как психиатр со своими пациентами: мягко, осторожно, стараясь приноровиться к нашим мыслям, избегая раздражений, отводя наши помыслы от тяжелых или острых предметов, которыми можно поранить себя и других. «Если Евгений Иртенев, — замечает Толстой в заключительной фразе «Дьявола», — был душевнобольной тогда, когда он совершал свое преступление, то все люди также душевнобольные. Самые же душевнобольные это, несомненно, те, которые в других людях видят признаки сумасшествия, которых в себе не видят...»

Шопенгауэр говорил, что быть одному здоровому среди тысячной толпы душевнобольных — то же самое, что иметь верные часы в городе, где все часы идут неверно. Участь в этом роде выдала на долю Л. Н. Толстого. Может быть, его часы верны, а наши — отстают на сто, на тысячу лет. Но у нас нет других часов, да мы и не могли бы жить по другим. Человек способен делать свое дело при тусклом свете грошевой свечи, но он еще не научился работать при ослепительном блеске молнии. А толстовское размягчение — та же молния, мгновенная, яркая, бесследная... Князь Андрей уверовал на Аустерлицком поле в «высокое, справедливое, доброе небо» и по сравнению с ним жалок ему показался маленький Наполеон с мелким тщеславием и радостью победы. Но когда прошло «ослабление сил от истекшей крови», когда исчезло «близкое ожидание смерти», князь Андрей вернулся к обычной жизни человека. Вместо Наполеона место в его уме занял сначала Сперанский, который по сравнению с небом еще ничтожнее и меньше, а затем Наташа Ростова и ее случайный атрибут — Анатоль Курагин. Это не могло быть иначе. Человеку надо жить, а для живого неверно то, что, быть может, справедливо для умирающего. «Как же я не видал прежде этого высокого неба? — спрашивал себя тяжело раненный князь Андрей. — И как я счастлив, что узнал его наконец. Да! все пустое, все обман, кроме этого бесконечного неба. Ничего, ничего нет, кроме него». Умирающий князь Андрей прав, живой он в заблуждении: не всё пустое, не все обман. А если даже и так, то нельзя живому человеку забираться на те высоты, откуда Наполеон кажется меньше малой букашки.

«Хорошо бы это было, — думал князь Андрей, — ежели бы все было так ясно и просто, как оно кажется княжне Марье. Как хорошо бы было знать, где искать помощи в этой жизни и чего ждать после нее, там, за гробом! Как бы счастлив и спокоен я был, ежели бы мог сказать теперь: Господи, помилуй меня!.. Но кому я скажу это! Или сила — неопределенная, непостижимая, к которой я не только не могу обращаться, но которой не могу выразить словами, — великое все или ничего, — говорил он сам себе, — или это тот Бог, который вот здесь зашит в этой ладонке, княжной Марьей? Ничего, ничего нет верного, кроме ничтожества всего того, что мне понятно, и величия чего-то непонятного, но важнейшего!»

«Хорошо бы это было...» — думает князь Андрей. Да, и в самом деле хорошо бы. Но вполне ли разрешены Толстым сомнения героя «Войны и мира»? «Где искать помощи в этой жизни?», — спрашивал Болконский. «Я разлюбил Евангелие», — за четыре месяца до смерти сказал Лев Николаевич{163}. «Чего ждать после нее, там, за гробом?» — спрашивает еще князь Андрей... «Возвращения к Любви», — отвечает Толстой. Одна из самых страшных фантазий Гойи изображает судорожно искривленную руку, протянутую из-под камня пустынной могилы, отчаянно цепляющуюся за что-то, за пустоту. Подпись гласит одно слово «nada» — ничто: утомленный жизнью человек ничего не нашел и там, в глубине своей мрачной ямы. Подпись, сделанная Толстым, — «возвращение к Любви» (хотя бы и с большой буквой в начале этого слова), много ли она лучше, чем nada?

вернуться

163

В.Ф.Булгаков. У Л.Н.Толстого. Москва, 1911, стр. 230. Эта фраза, мне кажется, станет для исследователей Толстого таким же камнем преткновения, как «cela vous abêtira («это вас оглупит» (фр.). — Пер. ред. для людей, называемых во Франции «les pascalisants» («паскалианцы» (фр.). — Пер. ред.