Выбрать главу

Madame, склонившаяся над рукоделием, застыла с иглой в руке; она взглянула на меня с удивлением и, в свою очередь, удивила меня довольно верной оценкой нрава и склада ума г‑на де Виллеля. Она считала его не более чем ловким чиновником.

— Вы чересчур строги, сударыня, — возразил я, — г‑н де Виллель любит порядок, учет, он человек умеренный, хладнокровный, возможности его неистощимы; не стремись он стать первым человеком, для чего у него недостает таланта, его стоило бы включить в королевский совет пожизненно; он незаменим. Его присутствие рядом с Генрихом V оказало бы самое благотворное действие.

— Я думала, вы не любите г‑на де Виллеля?

— Я презирал бы себя, если бы после падения трона хранил в душе чувство мелочного соперничества. Распри среди роялистов принесли столько зла; я всем сердцем сожалею о них и готов просить прощения у тех, кто был несправедлив ко мне. Я умоляю Ваше Величество поверить, что не щеголяю притворным великодушием и не закладываю основу будущего благополучия. Чего мне просить у Карла X в изгнании? А если наступит Реставрация, разве не буду я к тому времени покоиться в могиле?

Madame взглянула на меня приязненно; в доброте своей она похвалила меня скупыми словами: «Прекрасно, г‑н де Шатобриан!» Казалось, ее не переставало удивлять, что Шатобриан вовсе не похож на того человека, какого ей описывали.

— Есть другое подходящее лицо, сударыня, — продолжал я, — мой благородный друг г‑н Лене. Во Франции было трое людей, которым ни в коем случае не следовало присягать Филиппу: я, г‑н Лене и г‑н Руайе-Коллар. Не завися от правительства и стоя на разных позициях, мы образовали бы триумвират, который пользовался бы некоторым влиянием. Г‑н Лене принес присягу из слабости, г‑н Руайе-Коллар — из гордости; одного это сведет в могилу, другой будет этим жить, как живет всем, что делает, ибо все, что он делает, достойно восхищения.

— Вы остались довольны герцогом Бордоским?

— Он очарователен. Говорят, Ваше Величество его слегка балует.

— О нет, нет. Какого вы мнения о его здоровье?

— По-моему, он прекрасно себя чувствует; немного хрупок и бледноват.

— Часто бывает и так, что у него на щеках играет румянец, но он такой нервный. Г‑на дофина всерьез уважают в армии, не правда ли? всерьез уважают? о нем вспоминают, не правда ли?

Этот неожиданный вопрос, не связанный с тем, о чем мы говорили, открыл мне тайную рану, которую оставили в сердце супруги дофина события в Сен-Клу и Рамбуйе. Она спросила о муже, чтобы успокоить себя; я угадал мысль принцессы и супруги; я заверил ее, и не без оснований, что в армии вспоминают о справедливости, добродетелях, храбрости верховного главнокомандующего.

Видя, что наступает час прогулки, я спросил:

— У Вашего Величества нет больше приказаний? Я не хотел бы вам докучать.

— Передайте вашим друзьям, что я очень люблю Францию. Пусть они не забывают, что я француженка. Я прошу вас обязательно передать им это; вы доставите мне удовольствие, если скажете французам, что я вправду тоскую по Франции; я очень тоскую по Франции.

— Ах, сударыня, что вам до Франции? Вы столько страдали, ужели вы еще можете испытывать тоску по родине?

— Нет-нет, г‑н де Шатобриан, непременно скажите им всем, что я француженка; я — француженка.

Madame оставила меня; я еще долго стоял на лестнице, не решаясь выйти на улицу; я и поныне не могу вспоминать эту сцену без слез.

Вернувшись на постоялый двор, я надел дорожное платье. Покуда закладывали коляску, Трогофф болтал без умолку; он твердил, что г‑жа супруга дофина премного мною довольна, что она этого не скрывает и рассказывает об этом всем и каждому. «Ваше путешествие — великое дело! — вопил Трогофф, стараясь перекричать своих соловьев.— Вы увидите, какие будут результаты!» Я не верил ни в какие результаты.

И оказался прав: в тот же вечер в Карлсбад должен был приехать герцог Бордоский. Все ждали его, но мне об этом ничего не сказали. Я предусмотрительно сделал вид, будто ничего не знаю.

В шесть часов пополудни я покатил в Париж. Как ни величественно несчастье пражских изгнанников, ничтожность жизни монарха, замкнутой в себе самой, невыносима; чтобы испить эту чашу до дна, следует сжечь свой дворец и одурманить свой ум пламенной верой. Увы! новый Симмах[38f], я оплакиваю покинутые алтари; я воздеваю руки к Капитолию; я славлю величие Рима! но что, если бог стал истуканом, а Риму уже не восстать из праха?

{Путь из Карлсбада в Париж}

7.

(…) Ласточка

2 июня 1833 года

{Шатобриан проезжает через Бамберг и Вюрцбург}

вернуться

[38f]

Симмах — последний защитник язычества в Древнем Риме, требовавший вновь установить на Капитолии статую богини Победы.