— Чем занята Ваша Светлость в Бутшираде?
— Я старею.
— Как все, Ваша Светлость.
— Как здоровье вашей супруги?
— Ваша Светлость, у нее болят зубы.
— Флюс?
— Нет, Ваша Светлость, — время.
— Вы обедаете у короля? Значит, мы увидимся.
На том мы и расстались.
{Не желая присутствовать при свидании герцогини Беррийской с семьей, Шатобриан возвращается в Париж}
Книга сорок третья
1.
Нынешнее политическое положение в целом. — Филипп
Перейдя от размышлений о политике законной монархии к политике в целом, скажу, что, читая написанное мною об этой политике в 1831, 1832 и 1833 годах, я убеждаюсь, что предвидения мои были довольно верными.
Луи-Филипп — неглупый человек, чей язык извергает потоки общих мест. Он по нраву Европе, и она пеняет нам за то, что мы его не ценим; Англия радуется, что мы вслед за ней свергли короля; другие государи ненавидят законную монархию, ибо не сумели покорить ее своей воле. Филипп поработил всех своих приближенных; он надул своих министров: назначил их, потом отставил, снова назначил, скомпрометировал, — если сегодня что-нибудь еще может скомпрометировать человека, — и снова отстранил от дел.
Превосходство Филиппа очевидно, но относительно; живи он в эпоху, когда в обществе еще теплилась жизнь, вся его посредственность вышла бы наружу. Две страсти губят его достоинства: чрезмерная любовь к собственным детям и ненасытная жажда богатства; обе они будут беспрестанно помрачать его рассудок.
В отличие от королей из старшей ветви Бурбонов, Филиппа не волнует честь Франции: что для него честь? В отличие от приближенных Людовика XVI, он не боится народных бунтов. Он укрывается под сенью преступления своего отца[3c7]: ненависть к добру не тяготеет над ним; он сообщник, а не жертва.
Оценив усталость эпохи и подлость сердец, Филипп почувствовал себя вольготно. На смену свободам, как я и предсказывал еще в моей прощальной речи в палате пэров, пришли законы, наводящие страх, но никто не шевельнул и пальцем; в стране царит произвол; власть запятнала себя резней на улице Транснонен, расстрелами в Лионе[3c8], судебными преследованиями прессы, арестами граждан, которых месяцами и даже годами держали в тюрьме в качестве предупредительной меры, но никто не постыдился рукоплескать всему этому. Измученная, ничему не внемлющая страна вынесла все. Едва ли сыщется хотя бы один человек, которого нельзя упрекнуть в том, что он противоречит самому себе. Из года в год, из месяца в месяц мы писали, говорили и делали сначала одно, а потом совсем другое. У нас было слишком много оснований краснеть, и с некоторых пор мы уже не краснеем вовсе; наши противоречия столь многочисленны, что ускользают из нашей памяти. Чтобы покончить с ними, мы принимаемся утверждать, будто никогда не менялись или менялись только постепенно, преображая свои мысли и суждения под действием времени. Стремительный ход событий так быстро состарил нас, что, когда нам напоминают наши былые деяния, нам кажется, будто с нами говорят о ком-то другом, не о нас: к тому же изменяться — значит поступать, как все.
В отличие от королей из старшей ветви Бурбонов, Филипп не считал, что для того, чтобы царствовать, он должен владычествовать над всеми деревнями; он решил, что ему довольно Парижа: если бы он смог рано или поздно превратить столицу в крепость, охраняемую шестьюдесятью тысячами солдат, он полагал бы себя в безопасности. Европа позволила бы ему это сделать; ибо он убедил бы государей, что его цель — задушить революцию в ее старой колыбели, оставив залогом в руках чужеземцев свободы, независимость и честь Франции. Филипп — полицейский: Европа может плюнуть ему в лицо; он утирается, благодарит и показывает свое королевское удостоверение. Впрочем, это единственный властитель, которого могут вынести французы. Низость избранного монарха составляет его силу; его особа тешит разом нашу привычку к короне и нашу склонность к демократии; мы повинуемся власти, почитая себя вправе оскорблять ее; это вся свобода, какая нам потребна: стоя на коленях, мы даем оплеуху нашему повелителю, восстанавливая привилегии у его ног, а равенство на его щеке. Лукавец и хитрец, Людовик XI философической эпохи, избранный нами государь ловко ведет свой челн по жидкой грязи. Старшая ветвь Бурбонов засохла вся, за исключением одного бутона; младшая ветвь сгнила. Монарх, торжественно посаженный на трон решением городской ратуши, никогда не думал ни о ком, кроме себя; он приносит французов в жертву тому, что почитает своей безопасностью. Те, кто рассуждают о способах возвратить отечеству величие, забывают о нраве нашего государя; он убежден, что средства, которые спасли бы Францию, смертельны для него самого; по его мнению, то, что сохранит жизнь королевской власти, убьет короля. Впрочем, никто во Франции не вправе презирать Филиппа, ибо все здесь равно достойны презрения. Но какого бы благоденствия ни мечтал он достичь, благоденствие это ускользнет либо от него, либо от его детей, ибо он пренебрегает народами, давшими ему все, что он имеет. С другой стороны, падут и законные короли, предавшие законных королей: никому не дозволено безнаказанно отрицать основания своего собственного бытия. Пусть даже революции на мгновение отклонились от своего пути, рано или поздно они непременно вольются в поток, подмывающий старое здание: никто не исполнил своего долга, никто не спасется от гибели.
[3c8]
Имеется в виду подавление республиканских выступлений в Париже и Лионе в апреле 1834 г.