Выбрать главу

– Нет, – сказал наконец Менелик, сказал мягко, сожалеючи, – нет, не могу я дозволить эту поездку. Я не хочу, чтобы наш друг погиб…

И аудиенция закончилась.

В книгах такой оборот событий зовется «ударом судьбы», «изменой фортуны», «велением рока» и еще как-то. Булатович, выйдя из дворца, употреблял, по правде сказать, не столь красивые выражения.

Он медленно сел на коня и шагом поехал в дом французского коммерсанта, у которого жил с первого дня пребывания в Аддис-Абебе.

Все прахом… И зачем теперь полугодовой отпуск, выхлопотанный с таким трудом?.. Он тяжело вздохнул и проговорил, не глядя на Зелепукина:

– Вот видишь, братец…

Зелепукин на аудиенции у негуса не был, планы начальства знать не знал, а потому, разумеется, «видеть» ничего не мог, но он понял, что Александр Ксаверьевич, что называется, не в себе, и утешил его не мудрствуя:

– А вы, ваше благородь, не убивайтесь. Это так, в горячах… А после, глядишь, оно и того… образуется.

– Образуется! – вскипел Булатович. – Экий дур-рак!

Вокруг же все было по-прежнему, будто ничего и не произошло, будто и не постигло никакое фиаско поручика Булатовича.

За низкими плетнями во дворах жужжали веретена. Из хижин кожевенников несло кислятиной, слышно было, как переговаривались и шутили мастера, занятые выделкой богатых чепраков и седел, футляров для походных рогов с медами и напитками, ножен для сабель, всяческих добротных и в хозяйстве нужных вещей. Ювелиры, щуря глаз, корпели над брошками и кольцами, потные оружейники оттачивали клинки. Женщины шли к реке, делившей Аддис-Абебу на неравные части; там, на бережку, каждая прачка выроет ямку, наподобие лохани, выстелит ее козьей шкурой, чтобы вода в песок не уходила, и начнет постирушку: станет белье ногами топтать, потом, заголив руки, звеня браслетами, будет мылить его мылким домашним мылом, потом полоскать в быстрой, холодной речке. И тут уж смеху да прибауток не оберешься…

А поручику Булатовичу какой смех! Заперся он у себя и приказал Зелепукину не пускать к нему ни единой души. Весь вечер запивал поручик горькое свое настроение плохим греческим коньяком. Плохой коньяк, будь он неладен, а плочено полтора талера за бутылку.

И на другой день, и на третий глядел Булатович тучей.

Но потом… потом осенил его новый замысел: придумал он, на что употребить шестимесячный свой отпуск. Придумал и повеселел.

6

Прежде Вальде-Тадик служил в армии. Золотая серьга сверкала в его правом ухе, свидетельствуя, что солдат не кланялся итальянским снарядам, не бегивал итальянских пуль.

Теперь он нанялся старшим проводником к русскому путешественнику и, хотя знал, что боевых наград не выслужит, был доволен, так как до смерти не любил оседлое житьишко.

Нынче, ноябрьским днем, когда отряд Булатовича – семнадцать человек, восемь вьючных и верховых животных – подошел к реке Дидессе, Вальде-Тадик самозабвенно дирижировал великолепным кошачьим концертом и, дирижируя, принимал в нем участие, что есть мочи колотя дубиной по дереву.

Над рекой ревело, свистало, верещало и ухало. Лесное эхо ошалело от этих мятущихся, наскакивающих друг на друга, невообразимых звуков и, не зная, что делать, просто-напросто понеслось сквозь чащу: «аааа-оооо-уууу»…

Какофония продолжалась не менее получаса. Наконец умолкла, но аплодисментов не последовало. Булатович, Зелепукин, Вальде-Тадик, проводники – все вытянули шеи и пристально вглядывались в речные воды.

Дидесса, приток Голубого Нила, была здесь широка и полноводна. Лес, старый, тенистый, привольно-могучий, в лианах и в травах, скрывающих всадника, лес как бы нехотя обрывался у реки и глядел на Дидессу с задумчивой укоризною.

Но Булатовича не лес занимал, а река. Его страшила переправа. В притоке Голубого Нила обитало столько крокодилов, что их хватило бы на целое море, если бы только нашлось море, согласившееся пустить на жительство крокодилов. Поскольку такого доброхота не было, крокодилы облюбовали Дидессу. Вот и извольте-ка переправляться.

Кошачий концерт был устроен в крокодилью честь. Кажется, они оценили его по достоинству и убрались куда-то не то вверх, не то вниз по течению.

Галла, нанятые в соседней деревеньке, народ не такой черный, как эфиопы, с медным отливом кожи, высоколобые и длиннолицые, подогнали большие долбленые челноки, приняли грузы, часть людей. Пятеро проводников верхами пустились вплавь.

Переправа длилась несколько часов. Несчастия не произошло, крокодилы упустили знатную добычу.

Но это была не просто переправа. Это был рубеж. За ним менялось многое, и менялось разительно.

Позади, в минувшем двухнедельном путешествии, остались тяжеловесные контуры базальтовых плоскогорий и крутых вершин. Теперь же, за Дидессой, открывалось плато, постепенно понижающееся к благодатным равнинам Верхнего Нила, открывались леса и саванны.

Лишь трое европейцев побывали за Дидессой прежде Булатовича, да и то мимоходом. Не горы, не пропасти на пути к Дидессе отпугивали исследователей, а войны эфиопов с галла. Совсем недавно присоединил эти земли неутомимый Менелик, и Булатович мог странствовать в здешних краях сколько угодно.

И все же нет, не трепещет душа, не тут, на юго-западе Эфиопии, видится ему заветный путь.

Он опускается на корточки и погружает ладони в прозрачную быструю воду ручья, впадающего в Дидессу. Он зачерпывает пригоршню, подносит ее к лицу. Вода пахнет не сыростью, не травами, не холодным камнем – она пахнет Каффой. Она пахнет Каффой, потому что ручей сбегает с каффских гор, и Булатович слышит зов неведомой страны. Страны, о которой много лет назад, стоя на башне в Обоке, мечтал покойный доктор Елисеев, страны, о которой думал в Петербурге профессор Болотов…

Булатович снова зачерпывает полную пригоршню из ручья, пригоршню каффской воды, и медленно пьет ее, прикрыв глаза. Он говорит себе: «Ты испил воду Каффы». Это – клятва, это – зарок…

Середина ноября стояла. Тепло было, влажно, совсем по-весеннему. И пахло акацией. Как в Одессе, когда русский отряд уезжал в Эфиопию.

Акации держались сомкнуто, неподступно. Банановые рощи зеленели щеголевато, а вровень с ними выбрасывали свои частые толстые ветви молочаи, похожие на огромные канделябры, но только без свечей. Лес гудел густым деловитым гулом. Поблизости от селений галла все высокие деревья были увешаны ульями. Мед здешний был на редкость духмяный и не только людям на радость, но и зверьку с густым мехом – сластене рателю. Ратель обитал в норах, «наводчицей» служила ему маленькая, но горластая птаха; она отыскивала улья и подзывала рателя-«взломщика» настойчивым, громким и весьма противным писком.

За Дидессой, как и повсюду в Эфиопии, бродили стада мартышек. Но здесь Булатович впервые увидел угрюмое существо с красным мехом. Поручик усмехнулся: «Экий мизантроп»[3], а Зелепукин хохотнул в бороду: «Ишь, в мундире-то нашенском!» Но ни Булатович, ни Зелепукин не знали, что зоологи и впрямь зовут «красномундирную» мартышку «гусарской обезьяной».

Было бы гвардейцам лестнее, если бы зоологи назвали так красавицу гверецу. Но что было делать, когда гвереца была совсем иной расцветки?

Ох и хороша была гвереца, так хороша, что Булатович закусил губу и позабыл про ружье. А стройная гвереца, словно сознавая победительную силу красоты, позволила всаднику налюбоваться своим бархатисто-черным телом с белыми перевязями, каждый волосок которых был украшен бурыми кольцами, отчего белые эти перевязи серебрились… Гвереца исчезла в зарослях, Булатович с прерывистым вздохом вскинул ружье, но было уже поздно.

вернуться

3

Мизантроп (греч.) – человеконенавистник, нелюдим.