Выбрать главу

— Вот! План перевыполняли! — подхватила Любава и ближе подступила к Василию.

Ее гневное лицо надвигалось на него.

— А ты думаешь, каково это — план-то перевыполнять, при наших землях, при той, при ледяной зиме сорок второго?! Когда люди уходили воевать, когда лучших коней отдали армии, да когда… — У Любавы перехватило дыхание, она глотнула воздух и с усилием вымолвила: — Когда наши слезы вдовьи еще на глазах не высохли. — Она опустила плечи, прислонилась к стойлу и, глядя мимо Василия, уже не ему, а самой себе рассказывала: — В тот день, как получила я повестку… про мужа… в тот день впервые за месяц прояснилось сквозь дожди… А у нас овсы не убраны стояли… Жну я овес, а слеза застит свет, и серп в руке идет — не идет. Жну овсы, ничего не чую, только слышу, Прасковья надо мной ахнула: «Любушка! Да ведь кровища по всей полосе!» Поглядела я, а у меня ноги серпом изрезаны, — Любава передохнула, тихо стало на конном, казалось, даже кони утихли. — Так-то вот… — заключила Любава. — Не говорила бы я, да ты меня довел своими покорами! Ты всех одной мерой не мерь! Разные есть между нами! Тебе бы притти да в ножки поклониться… не мне, а жене твоей Авдотье, чьими заботами наши коровы живы, да парнишке этому Алешке, что с четырнадцати лет мужскую работу ворочал, да бабушке Василисе, у нее на овцеферме не хуже, а лучше, чем до войны. А ты всех под одно и ко всем с попреками! Не сложились еще те слова, которыми тебе нас корить, которыми тебе перед нами выхваляться! Эх, ты!.. Председатель!.. Отойди-ка ты, не стой на пути!

Когда Любава вышла, Василия окружили колхозники. Все заговорили сразу.

— Вот ты упрекаешь нас, что мы севообороты нарушили, — говорил всеми уважаемый пожилой колхозник Пимен Яснев. — Это верно! Нарушили! А почему оно вышло? А потому, когда фашисты захватили коренные черноземы Украины, то легла ее забота на наши плечи. Встала перед нами одна задача: хлеб, хлеб и хлеб!.. Для родины, для армии! В первые годы войны мы хлеба давали больше, чем до войны. Ты это учти—больше! Ну и нехватало на все силы. А главное, в этакую-то трудную пору еще и председатель попался никчемный. В этом корень дела. И народ у нас, конечно, тоже есть всякий. Ну и своей вины мы тоже с себя не снимаем. Проявили мы слабость в колхозном руководстве, за это и платимся. Только таких, как Любава, грех равнять с лодырями.

Маленький, стройный, сдержанный в движениях и обычно немногословный, Яснев строго и укоризненно смотрел прямо в глаза Василия.

— Что вы мне войну поминаете? Это все былью поросло. Может, в прошлые годы вы хорошо работали, а почему в нынешнем плохо хозяевали? Или ты, Петр Матвеевич, и ты, Пимен Иванович, своему колхозу не хозяева?

Как будто верх в споре остался за Василием, а все же вечером он долго не мог уснуть: все стояло перед глазами гневное лицо Любавы, все слышался ее голос: «Эх, ты!.. Председатель!..»

Его томило ощущение какой-то еще самому не вполне ясной ошибки. Он чувствовал, что эта ошибка была допущена им не только на работе, но и дома. Семейная жизнь не ладилась. Внешне все было гладко, не было ни ссор, ни крику, но не было и радости. В доме стояла напряженная, неспокойная тишина.

Однажды под вечер, вскоре после поездки в райком, он с досадой отодвинул от себя кипу бумаг и сказал:

— Концы!.. Хоть один вечер хочу провести не как председатель отстающего колхоза, а как обыкновенный человек. Раздышаться надо! Собирайся, Дуняшка, пойдем вечерять к бате.

Василий давно уже был готов, а Авдотья все еще собиралась, примеряя то одну, то другую кофту.

— Чего ты разневестилась? — окликнул он.

— Да ведь маменька своеобычлива. Боюсь, не осудила бы, — оправдывалась Авдотья.

В синей сатиновой кофте и в темной повязке, бледная, с кроткими большими глазами, она казалась усталой и испуганной девочкой, раньше времени принявшей на себя бремя бабьей доли.

Василию захотелось обнять ее, но он сдержался. Как стеклянная, невидимая, но непроницаемая стена, стояла между ними взаимная настороженность. Каждый раз, когда ему хотелось приласкать жену, он вспоминал о недавней близости ее со Степаном, и это воспоминание сковывало его. Он сдержался и на этот раз, не обнял ее, но взглянул ласковее чем обычно, и она сразу встрепенулась, порозовела и по привычке, чуть выпятив суховатые губы, передохнула, словно на миг сбросила с плеч тяжесть.

Василий вышел на крыльцо и остановился, поджидая Авдотью.

Прямо над головой, на чистом, как стекло, небе лежало легкое облако, желтоватое от закатного света. Дом стоял на крутогоре, и с высокого крыльца Василию видно было подступавшую с правой стороны сплошную стену леса.

Слева до самого горизонта расстилались поля. Твердая снежная гладь блестела на солнце слюдяным и чуть розоватым блеском; только пересекавшая поле взрыхленная дорога синела, как пересыпанная синькой, да тень у дальнего оврага была no-вечернему резка и отчетлива.

Василий расправил плечи, глубоко вздохнул и почувствовал, как по всему телу расходится колючая свежесть.

Авдотья торопливо вышла на крыльцо и остановилась рядом с Василием, укутанная в синюю шубу и в серую пуховую шаль.

Василий не повернулся к ней. Он стоял неподвижно, не отрывая глаз от снежной равнины.

— Солнышко-то! — щурясь на солнце, сказала Авдотья.

— Помнишь, Дуня, раньше батин надел был возле оврага, а оврагом владел Павлович, а дальше шла полоса Конопатовых, — он усмехнулся. — Тоже ведь «полями» называли мы наши закуты! Хозяйствовали всерьез, как на взаправдошнем хозяйстве.

Теперь он уже не мог представить себе эти поля разделенными, разрезанными на отдельные полосы.

Невдалеке, там, где к полю подходила лесная кромка, вдруг метнулось что-то яркое и легкое.

— Дуня, гляди-ка, гляди, лиса!

В янтарном вечернем свете лиса была огнисто-рыжей.

Издали она казалась не больше котенка, но отчетливо видны были ее тонкие ножки, длинный вытянутый хвост и необыкновенная легкость каждого движения.

Она то бежала петлями, то останавливалась, приподняв лапу, как собака на стойке, то припадала к земле, то неслась, как стрела, распушив хвост.

— Гляди, гляди, мышкует![1] Ах, зелены елки! — почти кричал Василий, по-мальчишески захваченный зрелищем.

А лиса пошла прыжками, яркая, быстрая, как живой солнечный луч на снегу, на миг расстелилась на земле и вдруг взвилась в воздух в таком высоком прыжке, что Василий ахнул.

Припав мордой к земле, помогая себе лапами и играя хвостом, она теребила что-то неразличимое.

От вида этого зверька, радостно игравшего на снежной равнине, Василий повеселел, и ему показалось, что счастье — вот оно, вокруг, хоть пей его через край, хоть черпай пригоршнями!

Возле поймы, из-за увала, на дорогу вышел мужчина. Он тянул за собой салазки, нагруженные молодыми липами. Приглядевшись, Василий узнал Матвеевича и сказал с досадой:

— И этот не лучше других. Надо в поле навоз возить, а он за лыком в лес подался.

На продаже веревки можно было заработать хорошие деньги, и нередко колхозники уклонялись от колхозной работы, шли в лес, рубили молодые липы, обдирали их, мочили лыко и крутили из мочала веревочку.

Сперва Василий не придал этому значения: не липовому лыку итти против пашни! Потом увлечение веревками стало раздражать его.

Он задумал организовать веревочное производство с тем, чтобы распределять доход на трудодни, но колхозники на это не пошли:

— Жди, когда колхоз рассчитается! А тут сдал конец— и получай рубль из рук в руки!

Кончилось тем, что Василий возненавидел все, напоминающее веревки, и, увидев на дороге обрывок, сердито отшвыривал его в сторону.

Глубину веревочной опасности он понял только сейчас, когда увидел Матвеевича с салазками, груженными молодыми деревьями.

— Удобрения не вывезены, инвентарь весь расхудился, а они знай крутят веревочку днем и ночью. Ляжет она на мою хребтину!.. — сердито бормотал он.

— Что ты, Вася, сердишься? Надо же людям подработать.

вернуться

1

Мышкует—охотится за полевыми мышами.