Я остановился в отеле «Парадиз» на улице Заменхов, названной в честь изобретателя эсперанто. Улица Заменхов начиналась у площади Дизенгоф, Étoile[112] Тель-Авива, но, как и эсперанто, заканчивалась тупиком. Что касается отеля «Парадиз», то для него больше подошло бы название «Инферно». Узкое здание, зажатое между двумя безликими многоквартирными жилыми домами, встречало постояльцев изматывающей августовской жарой, которая не спадала даже ночью. Я лежал без сна, голый и несчастный, на влажных от пота простынях. В первое же утро по приезде я купил туристическую униформу: шорты цвета хаки, белую рубашку с короткими рукавами, сандалии и цвета хаки же идиотскую панаму, похожую на шляпу Пиноккио из фильма Диснея. За время моего пребывания в Израиле я выпил галлоны апельсинового сока, холодного кофе и чая со льдом.
Но я отвлекся. После всех этих лет трудно было рассчитывать на встречу с отцом. Но как же по-дурацки все произошло! Сегодня я старше, чем он был тогда. Старше в несколько ином смысле, чем имел в виду поэт Вордсворт, говоря, что «ребенок — отец мужчины». Почему я так себя вел? Ну, хорошо. Итак, к делу.
Я почти завершил переговоры с гостеприимными хозяевами из Музея Табакмана, тремя отличными парнями, культурными европейцами с лагерными номерами на запястьях, и у меня оставалось три дня до возвращения в Англию. Я подумывал махнуть в Иерусалим, посетить несколько христианских святынь, пройти по Via Dolorosa, потом увидеть Галилею, короче — совершить паломничество, чего от меня наверняка ожидали мой епископ и мои единоверцы. «Ты победил, о бледный Галилеянин, / От твоего дыхания стал серым мир». Ну, может и так. Хотя в средиземноморских странах не так уж много серого цвета.
Так я размышлял в пятницу после полудня, сидя за столиком в кафе «Веред» на улице Дизенгоф, «главной улице», как называют ее тамошние американские евреи. Дизенгоф в этот предсубботний час[113] была полна народу. Гуляли под руку пары, старые и молодые; целые семьи прохаживались взад и вперед — всем хотелось людей посмотреть и себя показать; многие приветствовали друг друга, останавливались с друзьями и знакомыми. Кафе вдоль улицы тоже не пустовали, люди за столиками оживленно разговаривали, смеялись, жестикулировали. Несмотря на то, что меня мучила жара, зрелище на Дизенгоф заряжало бодростью и возбуждало.
Через два столика от меня сидел толстяк в черном костюме и черной шляпе, сама его поза выражала глубочайшее уныние. Его локти лежали на столе, кулаками он подпирал бледное лицо. Изо рта свисала соломинка, которой он описывал круги по дну пустого стакана. Было в нем нечто неуловимое, что я, казалось, узнавал: взгляд, это выражение тоскующего неудачника. Он похож на моего отца, подумал я, даже на минуту не допуская, что это он. Однако сходство было разительным, и мелькнула мысль, что этот тип мой родственник, например, кузен. Была не была. Я шагнул к его столику. Он медленно поднял на меня глаза с покрасневшими веками, потом медленно поднял голову. Соломинка по-дурацки повисла на губе. Ему не мешало бы побриться.
Я заговорил с ним по-французски.
— Простите пожалуйста, что помешал, — сказал я, — но вы случайно не родственник Конраду Мюзичу из Дунахарасти?
Он прищурился, с подозрением глядя на меня, соломинка выпала, удачно угодив в стакан.
— А вам зачем?
— Я подумал, что мы, возможно, родственники. Меня зовут Эдмон Мюзич, правда, теперь я Мюзик. Родился я во Франции, но мои родители приехали из Венгрии, из города, который называется Дунахарасти.
Выражение смертельного страха исказило его лицо. Он привстал, потом тяжело опустился на стул.
— Эдмон? О, боже, боже мой! Я знал! Разве я не говорил всегда? Я знал это!
Он уронил голову на руки, его плечи затряслись — он рыдал.
Значит, я его нашел! Я огляделся по сторонам с некоторым смущением, но никто не обращал на нас особого внимания. Подобные сцены — обычное дело в Израиле. Я сел напротив него.
— Все хорошо, отец. Все хорошо.
Но так ли уж хорошо все было? Эта ходульная сцена узнавания словно сошла со страниц какого-то чувствительного романа. Однако что же мне делать с этой рыдающей развалиной, сидящей передо мной? Больно и стыдно так говорить, но если я в тот момент и испытывал какое-то чувство к отцу, то это было легкое отвращение.