Но пока Камю не спешил покинуть Клермон-Ферран. Он ушел с головой в писательский труд и дал новое имя тексту, который до тех пор именовал «трактатом об абсурде». Камю назвал свое эссе «Миф о Сизифе», хотя этот античный сюжет возникает лишь на последних страницах.
Абсурд – дитя несовпадения. Он возникает, когда реальность не оправдывает наших ожиданий. От простейших до самых сложных случаев, как пишет Камю, «абсурдность тем больше, чем сильнее разрыв между терминами сравнения». В пример он приводит «абсурдные браки, абсурдный вызов, абсурдное молчание, абсурдные обиды, войны и даже перемирия»[56].
Ближайшие друзья Камю, читая эти строки, могли бы вспомнить его мучительный брак с Симоной Ийе, источенные туберкулезом легкие, классовые конфликты в Алжире, которые он описывал как репортер, черствость матери, о которой он заботился всю жизнь – или то, как мальчиком он на каникулах помогал в хозяйственном магазине, где долгие дни был занят работой, которая «возникала из пустоты и в пустоту уходила», и «ждал, сидя на стуле, когда ему дадут повод для бессмысленной суеты». Это было своего рода упражнение в сизифовом абсурде. Таким же упражнением можно назвать и его детские попытки переводить для неграмотной бабушки титры к немым фильмам: быстро, чтобы она успевала следить за действием, но тихо, чтобы не мешать другим зрителям[57].
Те, кто не знал Камю, но знал войны и перемирия, тоже видели царство абсурда. Хотя в дневниках писателя лишь одна запись посвящена великому исходу, всё эссе проникнуто опытом французов 1940 года. Камю считал это обстоятельство достаточно важным, чтобы сделать на нем акцент при публикации «Мифа о Сизифе» в Америке в 1955 году. В предисловии он просит читателей о снисхождении и понимании, напоминая, что книга «написана пятнадцать лет назад, в 1940 году, в дни великих бедствий, постигших Францию и Европу»[58].
Поражение Франции знаменовало собой болезненный разрыв между народом и государством. Французские экономические и военные ресурсы не так уж заметно уступали немецким; по некоторым параметрам Франция даже превосходила врага. Несоответствие ее мощи, выраженной в качестве и количестве ресурсов, и столь стремительного разгрома, побудило историка Марка Блока – солдата и участника Сопротивления – окрестить это событие «странным поражением». Блок погиб в нацистских застенках в 1944 году, но случись ему пережить войну, он бы, вероятно, согласился, что это поражение было столь же странным, сколь и абсурдным.
Какое более резкое несоответствие можно было помыслить в дни исхода для миллионов беженцев, которые за несколько дней до того, как попали в водоворот на месте ушедшей ко дну Французской республики, все еще глупо верили как в незыблемость ее гражданских, правовых и политических институтов, так и в продолжение своей налаженной жизни? «Утреннее вставание, трамвай, четыре часа в конторе или на заводе, еда, трамвай, четыре часа работы, еда, сон, и так все, в том же ритме, в понедельник, вторник, среду, четверг, пятницу, субботу»[59]. Это все то, чем наши жизни были «до»: отсутствие пауз, бесшовная ткань дней – ровно до того момента, когда швы внезапно разошлись.
Моментом разрыва может обернуться такое тривиальное событие, как подслушанный разговор или мелькнувшая сцена, или настолько неординарное, как пикирующий на тебя «юнкерс». В этот миг нас вырывают из привычной обыденности шепот или взрыв, требующие ответа на вопрос «Зачем?» с равной и неожиданной настойчивостью. Устало и не без удивления мы устремляем взгляд в поисках ответа в пустоту небес или на кабину самолета с незнакомцем внутри, который твердо намерен нас уничтожить, и на наших глазах маскировка осыпается, «мир вновь становится самим собой»[60]. Как бы мы ни старались вернуться к тому, что знали прежде, несуразность человеческого существования восстановлена. Наша реакция на все эти события напоминает поведение переведенного в Клермон-Ферран из Парижа банковского клерка, которого описывает в записных книжках Камю: «[Он] пытается сохранить верность старым привычкам. Это ему почти удается. Но есть неуловимая разница»[61].
Снявшись с якоря, как и множество других организаций, в сентябре Paris-Soir вновь переезжает: из Клермон-Феррана в Лион. Служащих поселяют в отеле, стены которого украшены картинами в жанре ню, напоминающими о том, что в этом здании, расположенном в самом центре квартала красных фонарей, прежде размещался бордель. Это было вполне уместно, поскольку газета к этому времени без капли стыда взялась прославлять авторитарный режим Виши, верноподданнически перепевая реакционные, патерналистские и ксенофобские заявления, которыми сыпал маршал Петен. Тексты его выступлений подкреплялись фотоснимками, на которых шеренги стариков и мальчишек – почти все мужчины другого возраста оставались в немецких лагерях военнопленных – вскидывают руки над головами в беретах, салютуя новому лидеру нации. В день приезда Петена в Лион на главной городской площади собрались ветераны Первой мировой. Глядя на эту толпу, один из горожан буркнул, что сцена напоминает ему «оживший оссуарий»[62].
56
61
62