– Так, значит, вы никогда не были влюблены? – сказала моя хозяйка.
– Был, и даже до такой степени, – сказал я, – что сочинял песенки и дрался на дуэлях; ведь молодость полна тысячи необдуманностей и сумасбродств.
– Наверное, это было не так, – сказала она, – ведь люди рассудительные судят о вещах иначе, чем остальные.
– Я отрицаю, – сказал я, – поведение, которое должно превратить человека в сову, заставить его пребывать на кладбищах, испытывать холод и вечернюю росу, неудобства и опасности, столь обычно случающиеся ночью, и даже вещи, о которых следует молчать. Кто ходит по ночам, тот видит чужие пороки и не знает своих, быстро расточает молодость и к старости лишается доверия. По ночам можно видеть вещи, которые считаются дурными, не будучи такими; каких только страхов и ужасов не рассказывают те, что разгуливают по ночам, тогда как, увиденное днем, это заставило бы нас смеяться!
Я вспоминаю, что у меня были некие любовные дела в квартале Сан-Хинес,[86] так как в те времена я рассуждал иначе; во вторник карнавала сеньора прислала сказать мне, чтобы я принес чего-нибудь хорошего для прощания с мясной пищей, так как в эти дни позволяется просить об этом и даже допускается в этом отказывать, но чтобы быть любезным, так как это было первое, что я делал, служа своей даме, я продал несколько очень нужных мне вещиц и, когда кончился шум спринцовок и ударов апельсинами[87] и собачье мученье, причиняемое привязанными палками,[88] – от которого, неизвестно почему, они бегают до изнеможения, – я направился в обжорную палатку, где набрал в полотенце паштет и пару куропаток, кролика и коржиков,[89] и, хорошенько завязав покупки, я пошел передать все это через окно не позже одиннадцати часов ночи; а так как следующий день – покаянная среда – был днем большого уединения (хотя все прошедшее было радостью для мальчишек и бедствием для собак), то стояла полная тишина; таким образом, хотя я шел хорошо нагруженным, видеть меня не мог никто. Достигнув площади Сан-Хинес, я заметил, что идет ронда,[90] и укрылся под навес, где обычно находится катафалк для поминовений и погребений,[91] и, прежде чем люди из ронды могли достичь меня, я сунул полотенце, как оно было завязано, в большое отверстие, находившееся в нижней части катафалка, и, вынув четки, которые всегда ношу с собой, притворился молящимся. Подошла ронда, и, думая, что это какой-нибудь укрывающийся преступник, стража схватила меня, спрашивая, что я здесь делаю. Подошел алькальд и, увидев четки и то, что я не смутился – ибо очень важно при всяком случае не смущаться, – сказал, чтобы меня отпустили и чтобы я уходил. Я сделал вид, что ухожу, а когда ронда скрылась, вернулся за своим полотенцем и ужином к черному катафалку, где все это оставил, и хотя ночной час и одиночество внушали мне некоторый страх, я засунул туда всю руку, насколько мог далеко, но не нащупал ни полотенца, ни того, что в нем было. От этого меня бросило в дрожь и холод, и можно представить себе, какой ужасный страх причинило мне такое поразительное обстоятельство на кладбище, под катафалком, после одиннадцати часов ночи и при таком великом безмолвии, что казалось, будто умер весь мир. А в то же время я услыхал внутри катафалка столь сильный лязг железа, что мне представились тысячи цепей и множество душ, томящихся в чистилище[92] и находящихся сейчас именно здесь. Мое смущение и беспокойство были так велики, что я позабыл о любви и об ужине и хотел бы находиться за тысячу лиг отсюда. Но самое лучшее, что я мог, или наименее дурное, что мне удалось сделать, – я повернулся спиной и медленно пошел, прижимаясь к стене, причем мне казалось, что за мной следовало целое полчище покойников; но, идя в таком беспокойстве, я почувствовал, что сзади кто-то тянет меня за плащ, и я до такой степени потерял присутствие духа, что всей своей персоной растянулся на земле, ударившись лицом об эфес шпаги; я обернулся посмотреть, не был ли это какой-нибудь уже бесплотный скелет, но не увидел ничего другого, кроме собственного плаща, зацепившегося за гвоздь голгофы,[93] находившейся в этой стене. Тут я немного перевел дух и пошел, набравшись храбрости и забыв о страхе, причиненном гвоздем и плащом, но не о страхе, причиненном катафалком.
Я сел и огляделся кругом, чтобы посмотреть, не следует ли за мной кто-нибудь, и чтобы отдохнуть, потому что устал так, что нуждался в этом, ибо не более утомился бы, пройдя сотню лиг по горам и обрывам Сьерра-Морены.[94] Я обдумал происшедшее, размышляя, каким я выказал бы себя на следующий день, рассказывая о случившемся и не видев ничего существенного; потому что рассказывать о таком ужасном страхе, не доискавшись его причины, – это значило лишиться доверия и ославить себя трусом или лгуном; ничего не говорить об этом значило бы остаться во мнении сеньоры моей дамы скупым, так как я не мог бы сказать, какой конец имели утраченные покупки, которых она не получила. С другой стороны, для меня было ясно, что если бы это был какой-нибудь покойник, то он не нуждался бы в моем бедном ужине, а человек не мог так укоротиться, чтобы я не наткнулся на него, когда протянул руку.
87
Во время карнавала было в обычае обрызгивать друг друга водой из спринцовок и перебрасываться апельсинами.
88
Во время карнавала мальчишки привязывали собакам к хвосту короткие палки, куски железа, погремушки и т. п.; от этого животные метались по улицам, увеличивая карнавальный шум.
89
Речь идет о печенье, приготовлявшемся из муки, яиц и сахара в виде различных фигур и жаренном в сливочном или оливковом масле.
91
92
Согласно католическому верованию, помимо рая и ада есть еще промежуточная стадия – чистилище, где пребывают и очищаются от грехов души умерших, недостойных быть допущенными непосредственно в рай; при этом молитвы и в особенности денежные пожертвования родственников сокращают пребывание души умершего в чистилище и ускоряют переход ее в рай.
93
У католиков есть обычай ставить на улицах – иногда в стенных нишах – кресты или небольшие алтари в память шествия Иисуса на Голгофу; такие кресты назывались также голгофами.