Выбрать главу

Чулков, тонко чувствовавший разницу между религией и богословием, мог позволить себе такое высказывание! И именно поэтому он нередко привлекает внимание читателя именно к богословским спорам, нюансам восприятия религии. Разбирая пушкинское стихотворение «Безверие», он видит в «безбожии» юного лицеиста в тысячу раз больше положительного отношения к бытию, чем в худосочной «религии сердца благочестивого лифляндского дворянина» (так он именует директора Лицея Е. А. Энгельгардта, чья «кисло-сладкая религия сводилась к очень жалкому рационализму», отталкивающему Пушкина). Ему важно такое противопоставление, чтобы подчеркнуть устремленность поэта к радостному, полнокровному и полноценному приятию и оправданию бытия.

Но поскольку для Чулкова «понимание мира как живого и цельного начала»[16] и есть символизм, он и прочитывает Пушкина символистски, видя в его творчестве сочетание «подлинного реализма» с «глубоким символизмом». Пушкинский символизм – это открытие «в самых смелых и загадочных символах не иллюзии субъективного идеализма, а подлинной, живой и безмерной в своей глубине реальности». Потому и в «Цыганах» ему видится отказ от «круговой поруки» и противопоставление «своеволию частного человека» «идеи общественности». А символический смысл «Медного всадника» заключен, по его мнению, в отражении «вечных противоречий исторической необходимости – столкновении личности и Левиафана», воплощенных в образах Евгения и Петра I. И реализм поэта он истолковал как «реализм в высшем смысле» (к которому питал особое пристрастие еще со времен поклонения Достоевскому), то есть такой, когда дается не только «изображение действительности», но и вершится «страшный суд над нею во имя иной, лучшей действительности». Отсюда и полная уверенность, что Пушкин никогда не был романтиком (Чулков подразумевает под романтизмом веру в различного рода «иллюзии и мнимости»).

В символистском духе интерпретируются биографом и любовные увлечения поэта. Чулков находит объяснение тайны пушкинской «любвеобильности» в воспоминаниях М. Болконской, которая считала, что «в сущности, он обожал только свою музу и поэтизировал все, что видел…». Таким образом, способность Пушкина влюбляться во всех встречаемых им «хорошеньких женщин» питалась, по мысли автора, не столько его чувственностью, сколько поэтическим чувством, постоянно требовавшим источника вдохновения. Чулков резко восстал против принявшей уже форму мифа легенды об «утаенной» любви Пушкина, видя и поэте искателя «вечноженственного»: «В каждом женском лице он искал и находил какое-то чудесное воспоминание о райской красоте, утраченной, но возможной». Автор с большим или меньшим успехом старается убедить читателя, что для Пушкина не так уж важен был адресат его стихотворений и лирических признаний: ведь душа поэта была переполнена такими пламенными чувствами, строки выливались в такой сокрушительный гимн любви, что земная женщина практически не могла быть их источником. Чулков считал, что Пушкину легче обращаться к умершей возлюбленной, потому что тогда его любовные заклинания становятся вызовом самой смерти – его величайшим желанием было «деятельное, требовательное, безумное желание» победить тлен, исчезновение, гибель. Похоже, что в этом наблюдении таится верное угадывание некоего сокровенного начала пушкинской лирики, полной трагического оптимизма и всепобеждающего преображения.

В книге много нетрадиционных прочтений уже ставших хрестоматийными произведений. С ними можно соглашаться или не соглашаться, но нельзя не признать их самостоятельность. В «Кинжале» Чулков предлагает увидеть не только призыв к мести коронованным особам, но и к наказанию деятелей якобинского террора. А «Гавриилиаду» расценивает как вызов насаждавшемуся по всей России придворному мистицизму. Он явно сглаживает при этом богоборческий смысл поэмы, говоря, что ее «стрелы не попадали и евангельское предание». При этом автор действительно пытается понять, как в короткий отрезок времени могли быть написаны проникнутая «пряным, острым и сладостным» духом эротики «Гавриилиада» и рассказ о братьях-разбойниках, даже во «мраке преступления» не утративших высоких нравственных чувств, как совмещались в сознании Пушкина восхищение целомудрием христианки Марии из «Бахчисарайского фонтана» и непристойность той же «Гавриилиады».

вернуться

16

Архив Института мировой литературы (Архив ИМАИ). Ф. 36. Оп. I. Ед. хр. 85. Л. 7.