Выбрать главу

Зимой 1824 года стали доходить до северных друзей Пушкина слухи, что опять что-то неладно. Они встревожились. А вдруг опять напроказил? Хотя и передавались слова Государя, который будто бы, прочтя «Кавказского пленника», сказал: «Надо помириться с ним», но на самом деле правительство «все еще его в черном теле держит», как писал Тургенев Вяземскому 22 января 1824 года. В марте Вяземский послал Пушкину с оказией (почте они не доверяли: «Вернее у нас в Азии писать по оказии») письмо, советуя быть осторожным и на язык и на перо: «В случае какой-нибудь непогоды, – писал Вяземский, – Воронцов не отстоит тебя и не защитит, если правда, что и он подозреваем в подозрительности. Да к тому же признаюсь откровенно: я не твердо уповаю на рыцарство Воронцова. Он человек приятный, благонамеренный, но не пойдет донкишотствовать против Власти ни за лице, но за мнение… Ты довольно сыграл пажеских шуток с правительством, довольно подразнил его, и полно…»

Дружеские советы опоздали. 28 марта граф Воронцов послал министру иностранных дел, графу К. В. Нессельроде, письмо, в котором просил убрать поэта из Одессы:

«Я не могу пожаловаться на Пушкина за что-либо, напротив, казалось, он стал гораздо сдержаннее и умереннее прежнего, но собственный интерес молодого человека, не лишенного дарования и которого недостатки происходят скорее от ума, нежели от сердца, заставляет меня желать его удаления из Одессы. Главный недостаток Пушкина – честолюбие. Здесь есть много людей, а с эпохой морских купаний число их еще увеличится, которые, будучи восторженными поклонниками его поэзии, стараются показать дружеское участие непомерным восхвалением его и оказывают ему через то вражескую услугу, ибо способствуют к затмению его головы и признанию себя отличным писателем, между тем, он в сущности только слабый подражатель весьма непочтенного оригинала, лорда Байрона и единственно трудом и долгим изучением истинно великих классических поэтов мог бы оплодотворить свои счастливые способности, в которых ему невозможно отказать».

Если таков был тон письма, в котором Воронцов старался притвориться попечительным начальником легкомысленного, но не лишенного способностей юноши, то можно себе представить, каков был тон величественного наместника и генерал-губернатора при личных встречах с Пушкиным. «При этом, – говорит Анненков, – оскорбления наносились ему тоже чрезвычайно умелой рукой, всегда тихо, осторожно, мягко, хотя и постоянно как бы с помесью шутливого презрения. Было бы сумасшествием требовать удовлетворения за обиды, которые можно было только чувствовать, а не объяснить».

2 мая Воронцов в письме к министру по поводу политических настроений среди греков настойчиво возвращается к просьбе убрать Пушкина и, уже не скрывая раздражения, пишет: «Повторяю Вам мою просьбу избавить меня от Пушкина, это может быть превосходный малый и отличный поэт, но мне не хотелось бы иметь его дольше ни в Одессе, ни в Кишиневе».

В тот же день Тургенев из Петербурга писал Вяземскому в Москву: «Пушкин поэт дрался на дуэли, но противник не хотел стрелять в него. Так я слышал. Боюсь для него неприятных последствий, ибо граф Воронцов устанет или может устать отвращать от него постоянное внимание на него правительства».

Ложные слухи о дуэли позже превратились в слухи о том, что Пушкин покончил самоубийством. Так переделывала по-своему молва вести о неладной одесской жизни.

Трудно сказать, какой ход дали бы власти доносам и жалобам Воронцова, если бы ему не пришел на помощь сам Пушкин. В марте 1824 года он написал кому-то, вероятно, Вяземскому, письмо. До нас дошел только отрывок, выписка, хранившаяся в канцелярии новороссийского генерал-губернатора, при «Деле о высылке коллежского секретаря Пушкина».

«…Читая Шекспира и Библию, Святой Дух иногда мне по сердцу, но предпочитаю Гёте и Шекспира. – Ты хочешь знать, что я делаю – пишу пестрые строфы романтической поэмы и беру уроки чистого Афеизма. Здесь Англичанин, глухой философ, единственный умный Афей, которого я еще встречал. Он исписал листов 1000, чтобы доказать qu'il ne peut exister d'être intelligent Créateur et régulateur[68], мимоходом уничтожая слабые доказательства бессмертия души. Система не столь утешительная, как обыкновенно думают, но, к несчастию, более всего правдоподобная».

В этих шутливых, но невеселых строчках есть отголоски космической тоски, которая подступала к Пушкину еще в Кишиневе («Меня ничтожеством могила ужасает»), которую с такой изящной легкостью вложил он в «Демона».

Глухой Философ, о котором говорит поэт, был доктор Гутчинсон, домашний врач в доме Воронцовых, где Пушкин с ним, должно быть, познакомился. Один из тогдашних одесситов, чиновник А. И. Лёвшин, рассказывал Анненкову, что пять лет спустя встретил доктора Гутчинсона в Лондоне. Он уже был не Афеем, а ревностным англиканским пастором.

Но ведь и Пушкин года через 3–4 после Одессы записал на полях «Странствия Онегина»: «Не допускать существования Бога – значить быть еще более глупым, чем те народы, которые думают, что мир покоится на носороге».

Письмо Пушкина, которое он сам потом пренебрежительно называл глупым, пошло в Петербурге по рукам. «Благодаря не совсем благоразумной гласности, которую сообщили ему приятели Пушкина, и особенно покойный А. И. Тургенев, как мы слышали, носившийся с ним по своим знакомым, письмо дошло до сведения администрации».

Но дошло как будто не сразу, или писано оно было не в марте. При том настроении мрачного благочестия, которое к концу царствования придавило Александра и отражалось на его слугах, вряд ли расправа стала бы тянуться долго. Между тем еще 16 мая Нессельроде писал Воронцову. «Я представил Императору Ваше письмо о Пушкине. Он весьма доволен Вашим суждением о сем молодом человеке и поручил мне выразить Вам это официально. Но что касается окончательного о нем решения, то он даст мне свои приказания в ближайший раз, что мы с ним будем работать».

В конце июня Император решил дело Пушкина, и решил немилостиво. Но и Пушкин за это время не был смиренным зрителем чужих действий. В середине мая Давид пошел в открытый бой против Голиафа

Глава XXXIV

АМАЛИЯ РИЗНИЧ И ГРАФИНЯ ЭЛИЗА

Для Пушкина жизнь в Одессе совсем не сводилась к борьбе с Воронцовым. Слишком был он для этого разнообразен, слишком любил самое движение жизни, ее пестроту, блеск, противоречия, игру страстей, карты, напряжение мысли, книги, женщин, рифмы, свои и чужие, морской гул и тихий ритм тайных стихов. Все это было у него в Одессе. Там начал он снова писать с упоеньем. Там «полуденное солнце согревало в нем все впечатления, море увлекало его воображение. Любовь овладела сильнее его душою. Она предстала ему со всей заманчивостью интриг, соперничества и кокетства. Она давала ему минуты и восторга, и отчаяния. Однажды в бешенстве ревности он пробежал пять верст с обнаженной головой под палящим солнцем по 35 градусам жары».

Это писано братом поэта, Львом Сергеевичем, с чьих-то слов, так как сам он в Одессе тогда не был. Неизвестно, о какой любви говорит он.

Анненков писал: «По меткому выражению одного из самых близких к нему (Пушкину. – А. Т.-В.) людей (по-видимому, это Вяземский. – А. Т.-В.), «предметы его увлечения могли меняться, но страсть оставалась при нем одна и та же». И он вносил страсть во все свои привязанности и почти во все сношения с людьми. Самый разговор его, в спокойном состоянии духа, ничем не отличался от разговора всякого образованного человека, но делался блестящим, неудержимым потоком, как только прикасался к какой-нибудь струне его сердца или к мысли глубоко его занимавшей. Брат Пушкина утверждает, что беседа его в подобных случаях была замечательна, почти не менее его поэзии. Особенно перед слушательницами он любил расточать всю гибкость своего ума, все богатство своей природы. Он называл это, на обыкновенном насмешливом языке своем, «кокетничанием с женщинами». Вот почему, несмотря на известную небрежность его костюма, на неправильные, хотя и энергические черты лица, Пушкин вселял так много привязанностей в сердцах, оставлял так много неизгладимых воспоминаний в душе…»

вернуться

68

Что не может быть, чтобы существовал Создатель, разумный и распорядительный (фр.).