Выбрать главу

Романтики первого поколения были ясновидцами, не очень хорошо отдавая себе в этом отчет: обработка их душ начиналась случайно. Парнасцы пытались оживить античный труп греческой поэзии, у Гюго, «слишком упрямой башки, есть ясновидение в последних книгах: «Отверженные» – настоящая поэма».

«Второе поколение романтиков – в сильной степени ясновидцы. […] Но исследовать незримое, слышать неслыханное – это совсем не то, что воскрешать дух умерших эпох, и Бодлер – это первый ясновидец, царь поэтов, истинный Бог. Но и он жил в слишком художническом окружении. И форма его стихов, которую так хвалили, слишком скудна. Открытия неведомого требуют новых форм».

История заканчивалась помойкой второсортных поэтов. Рембо поделил всех парнасцев на издевательские категории: «невинные», «ученики», «мертвые и имбецилы», «журналисты», «представители богемы» и т. д. Лишь двое из них были классифицированы как «ясновидцы» – забытый парнасец по имени Альбер Мера[176] и Поль Верлен, «настоящий поэт».

Несмотря на все его оскорбления, «Письмо ясновидца» – это захватывающий образчик литературной критики, удивительно правдоподобная попытка примирить две антагонистические тенденции поэзии XIX века: «буржуазную» веру в бесконечный технический прогресс и духовные устремления романтиков. Для Бодлера поэзия стала источником утешительных иллюзий. Для Рембо эти мерцающие иллюзии в один прекрасный день объединятся в социальную действительность. Поэзия не просто будет идти в ногу с реальностью, «она ей будет предшествовать».

Большая часть письма не была воспринята Демени должным образом. Способность Рембо приходить в восторг от анекдотичных вещей пахла розыгрышем. Каждый всплеск серьезности сопровождался веселой иронией, которая показывает, каким умиротворенным он может быть, даже в качестве проповедника. Самородки точности были поглощены чудесными готическими видениями поэта, такими как Прометеев Сатана, Романтический Люцифер, чья роль заключается в том, чтобы спасти человека от Бога: «великий инвалид, великий преступник, великий проклятый и Верховный Мудрец!».

«Ведь он достигает неизведанного… и даже если в панике он теряет способность понимать собственные видения, по крайней мере, он их видел! И если ему суждено надорваться в своем устремлении к неслыханному и не имеющему названия – придут другие труженики».

Готовность Рембо принимать серьезно собственный разум не следует недооценивать. Он все еще пытается разрешить дилемму, которую он поднял в стихотворении «Офелия»: чтобы попасть в «неизведанное», поэт должен лишить себя индивидуальности; но без этой индивидуальности как можно постичь эти видения? Как может быть «расстройство» психики согласовано с «благоразу мием»?

Если и существует какая-либо неискренность в этом письме, то она заключается в обыденных мелочах. Он подписал письмо с намеком, что собирается поехать и присоединиться к своим собратьям-анархистам в Париже. Но поскольку периметр обороны был прорван мстительной правительственной армией и поскольку Коммуна явно была обречена на провал, это, возможно, была просто хитрость, чтобы добиться быстрого ответа от Демени[177].

Рембо не поехал в Париж. Через несколько дней после того, как он написал свое письмо, Коммуна была уничтожена правительственными войсками. Это была самая кровавая неделя в истории Франции: жестокое унижение пролетариата. Тысячи людей были расстреляны, подверглись неумелым пыткам или были отправлены на каторгу без надлежащего судебного разбирательства. Женщин, несущих бутылки по улице, закалывали штыками солдаты, которые были наслышаны о мифических бомбометателях pétroleuses. Во время Semaine Sanglante («Кровавой недели») погибло больше людей, чем во время террора или Франко-прусской войны[178]. Нет никаких доказательств тому, что Рембо был особенно расстроен поражением французского социализма. В своем письме к Изамбару он противопоставлял себя «трудящимся», которые умирали в Париже: «Работать сейчас? Никогда, никогда. Я бастую». Коммуна была примером. Она доказала, что самые экстраординарные понятия могут превратиться в реальность. В повседневной жизни ничего не изменилось. Никакая Народная Республика не могла вырвать Шарлевиль из его апатии. «Свинцовоголовая администрация» мадам Рембо была по-прежнему в силе.

Теперь он погрузился (как он выразился три месяца спустя) в свой «отвратительный, неуместный, упрямый и таинственный труд, отвечая на расспросы и грубые злобные замечания молчанием, и вел себя с достоинством в своем не поддающемся действию закона положении».

вернуться

176

Восхищение Рембо Мера часто считают неуместным: OV, 1059; Houston (1963), 34; Œuvres, ed. Bernard, 554 n. 26; Hackett (1992), на основании последних изданий. Галлюцинации Мера и перекос перспективы достойны изучения, например, Paysage, Chemin de halage, La Sensation, La Cathédrale [de Rouen].

вернуться

177

Рембо «не верил твердо в скорое торжество Коммуны» при написании своего «письма ясновидца» (Ruff, 74). К 15 мая было общеизвестно, что Коммуна перенесла пять крупных поражений и отказалась от условий мирного договора. Рембо относит фразу «безумный [или глупый] гнев» к битве за Париж именно потому, что победа была невообразима.

вернуться

178

Edwards, 340–350; Horne, 418.

полную версию книги