«– А боль? – спросил он себя… – Да, вот она. Ну что ж, пускай боль.
– А смерть? Где она?
Он искал своего прежнего привычного страха смерти и яе находил его… вместо смерти был свет.
– Кончено! – сказал кто-то над ним.
Он услыхал эти слова и повторил их в своей душе.
– Кончена смерть, – сказал он».
В «Крейцеровой сонате» нет даже такого «света». Это жестокое произведение подобно лютому зверю набрасывается на общество, мстя за нанесенные раны. Не надо забывать, что это исповедь человека-зверя, который только что совершил убийство и весь пропитан ядом ревности. Автор отступает, и мы видим только его героя. И все же в яростных выпадах против всеобщего лицемерия: лицемерного воспитания девушек, лицемерия любви, брака – этого «разрешения на разврат», лицемерия светского общества, науки, врачей – «перечесть нельзя преступлений, совершаемых ими», – во всем этом мы узнаем идеи самого Толстого, только выражены они здесь с повышенной резкостью. Увлекаемый своим героем, Толстой прибегает к чрезвычайно откровенным выражениям в безудержных описаниях плоти, снедаемой сладострастием, à затем переходит в другую крайность: неистовый аскетизм, ненависть и страх перед любовью, в исступление средневекового монаха, который проклинает жизнь, сам сгорая от чувственных желаний. Закончив «Крейцерову сонату», Толстой сам ужаснулся.
«Я никак не ожидал, – говорит он в послесловии к «Крейцеровой сонате», – что ход моих мыслей приведет меня к тому, к чему он привел меня. Я ужасался своим выводам, хотел не верить им, но не верить нельзя было… я должен был признать их».
И действительно, со временем его самого будут преследовать, правда не так жестоко, мысли убийцы Позднышева, который яростно обличает любовь и брак:
«Слова евангелия о том, что смотрящий на женщину с вожделением уже прелюбодействовал с нею, относятся не к одним чужим женам, а именно – и главное – к своей жене».
«…если уничтожатся страсти, и последняя, самая сильная из них, плотская любовь, то пророчество исполнится, люди соединятся воедино, цель человечества будет достигнута, и ему незачем будет жить».
Опираясь на евангелия от Матфея, Толстой доказывает, что брак не может соответствовать христианскому идеалу, что не может существовать христианское супружество, что брак, с точки зрения христианства, не может рассматриваться как явление прогрессивное, наоборот, это явление упадочное, и что любовь, а равно и все то, что ей предшествует и за ней следует, является препятствием на пути к достижению истинного человеческого идеала.[191]
Но эти мысли никогда, быть может, не отлились бы в. столь четкую форму, если бы Толстой не вложил их в уста Позднышева. Как это часто бывает с великими художниками, произведение увлекло за собой автора. Художник опередил мыслителя. Искусство от этого оказалось не в накладе. По силе воздействия, по страстной сосредоточенности повествования, по откровенной обрисовке чувств, по зрелости и совершенству формы ни одно произведение Толстого не может сравниться с «Крейцеровой сонатой».
Мне остается объяснить название этой вещи. По правде сказать, оно неверно. Оно вводит читателя в заблуждение. Ведь музыке в этом произведении дана лишь вспомогательная роль. Выкиньте сонату – ничего не изменится. Толстой ошибочно смешал два волновавших его вопроса: развращающую силу музыки и силу любви. Демон музыки заслуживал отдельного произведения; место, которое отведено ему здесь, недостаточно для того, чтобы доказать существование опасности, о которой говорит Толстой. Я должен несколько задержаться на этом вопросе, потому что, как мне кажется, отношение Толстого к музыке всегда понималось неправильно.
191
Заметим, что Толстой никогда не был настолько наивен, чтобы считать осуществимым для современного человека идеал безбрачия, полного целомудрия. Но ведь, по его мнению, любой идеал неосуществим по самой своей природе: идеал – это призыв к высокому героизму, сокрытому в душах людей.
«…Идеал только тогда идеал, когда осуществление его возможно только в идее, в мысли, когда он представляется достижимым только в бесконечности и когда поэтому возможность приближения к нему – бесконечна. Если бы идеал не только мог быть достигнут, но ми могли бы представить себе его осуществление, он бы перестал быть идеалом» («Послесловие к «Крейцеровой сонате»), –