Но вот, после возмущения, он поддается власти Бетховена, и какое это, по собственному его признанию, чистое и облагораживающее влияние! Музыка доводит Позднышева до состояния необъяснимого, он не может разобраться в своих чувствах, но чувства эти наполняют его радостью – ревности больше нет. Жена его также преображается. Во время игры лицо ее приобретает «строгость, значительность выражения», а после окончания сонаты на нем остается «слабая, жалкая и блаженная улыбка». Что же противоестественного во всем этом? Противоестественно, по мнению Толстого, то, что дух порабощен и что неведомая сила звуков может сделать с ним что угодно. Даже погубить его, если ей заблагорассудится.
Это верно, но Толстой забывает об одном: о полном отсутствии или скудости духовной жизни у большинства людей, слушающих музыку или занимающихся ею. Музыка не представляет опасности для тех, кто не способен чувствовать. Достаточно взглянуть на зрительный зал парижской Оперы во время представления «Саломеи»,[201] чтобы убедиться в полной невосприимчивости публики к самым нездоровым воздействиям искусства звуков. Только при таком богатстве духа, как у Толстого, музыка может сделаться для человека угрожающей. На самом деле, несмотря на оскорбительные и несправедливые нападки на Бетховена, Толстой гораздо глубже чувствует его музыку, чем большинство тех, кто ныне превозносит великого композитора. Он-то знал во всяком случае те грозные страсти, то дикое неистовство, которые грохочут в музыке «глухого Бетховена» и которых совсем не чувствуют ни современные виртуозы, ни оркестры. И, пожалуй, ненависть Толстого была бы приятнее Бетховену, чем любовь теперешних его поклонников.
Десять лет отделяют «Воскресение» от «Крейцеровой сонаты»[202] – десять лет, в течение которых проповедь нравственных истин все более поглощает Толстого. И десять лет отделяют «Воскресение» от конца, к которому стремится эта жизнь, жаждущая вечности. «Воскресение» в некотором смысле – художественное завещание Толстого. Оно венчает последний период его жизни, так же как «Война и мир» – пору его зрелости. Эта последняя из горных высот, пожалуй самая высокая, если не самая могучая, – незрима. Она[203] окутана мглой. Толстому 70 лет.
Он спокойно взирает на светское общество, на свою жизнь, на свои былые заблуждения, на свою веру, на свое священное негодование. Он смотрит на все это сверху. Те же мысли, что и в предыдущих произведениях, та же война с лицемерием, но художник, как и раньше, в «Войне и мире», властвует над своим созданием. К мрачной иронии, к смятенному духу «Крейцеровой сонаты» и «Смерти Ивана Ильича» присоединяется религиозная умиротворенность, отрешенность от того мира, который с такой точностью, как в зеркале, отражен в этом новом произведении Толстого. Временами кажется, что читаешь Гёте, только Гёте – христианина.
В романе «Воскресение» мы вновь находим те черты, которые, как уже отмечалось, характерны для последнего периода творчества Толстого, – в особенности сжатость изложения, еще более поразительную здесь, нежели в коротких рассказах. Новое произведение Толстого монолитно, и этим оно сильно отличается от «Войны и мира» и «Анны Карениной». Эпизодические отступления очень коротки. Тут лишь одна линия, которой автор строго придерживается, развивая ее детально. Та же, что и в «Сонате», выразительность портретов, написанных широкой кистью. Безжалостная наблюдательность, почти ясновидение художника-реалиста, глубоко проникающего в психику человека; «отвратительная животность зверя», говорит он, еще более ужасна тогда, когда она «скрывается под мнимо эстетической, поэтической оболочкой». Вспомним также описание салонных разговоров, цель которых простое удовлетворение физиологической потребности «после еды пошевелить мускулами языка и горла». Это жестокое всевидение не щадит никого – ни хорошенькую Корчагину, у которой он замечает «остроту локтей», и «широкий ноготь большого пальца», и декольте, при воспоминании о коем Нехлюдову «стыдно и гадко, гадко и стыдно», ни героиню Маслову, о падении которой рассказано без утайки все: тут и ее преждевременная изношенность, и грубость, и низменность ее выражений, и вызывающая улыбка, и запах водки, и красное, воспаленное лицо. Натуралистические детали предстают во всей их неприкрытости: женщина непринужденно болтает, сидя на параше. Поэтическое воображение, молодость улетучились. Они сохранились лишь в воспоминаниях о первой любви, музыка которой звучит здесь во всей своей чистоте и силе; мы видим въявь пасхальную ночь, оттепель, белый туман, такой густой, что в пяти шагах от дома с трудом различима «чернеющая масса, из которой светил красный, кажущийся огромным, свет от лампы»; пение петухов в ночи; ледоход, когда река, вскрываясь, трещит, вздымается, звенит, как разбитое стекло; и юношу, который глядит снаружи через окно на молодую девушку; а та, не подозревая его присутствия, мечтает о чем-то в мерцающем свете маленькой лампочки, улыбается своим мыслям. Эта девушка – Катюша.
202
«Хозяин и работник» (1895 г.) – это как бы переход от предыдущих мрачных романов к «Воскресению», в котором разливается свет божественного милосердия. Но повесть эта ближе к «Смерти Ивана Ильича» и народным рассказам, чем к «Воскресению», с которым ее сближает только происходящее в конце чудесное перерождение человека эгоистичного и малодушного под влиянием порыва самопожертвования. Большую часть повести занимает реалистическое, до мельчайших деталей, описание того, как злой хозяин и безропотный слуга ночью в степи попали в метель и сбились с дороги. Хозяин, который сначала пытается убежать, бросив своего спутника, возвращается и, обнаружив, что слуга наполовину замерз, ложится на него и согревает его своим телом, принося себя в жертву; он не знает, почему он так поступил, но глаза его наполняются слезами, ему кажется, что он стал Никитой, которого он спас, и что его жизнь перешла в Никиту: «Жив Никита, значит, жив и я». Он почти забыл, что он – это он, Василий Брехунов. Он думает: «Василий не знал, что надо делать, а я теперь знаю». И он слышит голос, которого ждал, голос, который только что велел ему лечь на Никиту (здесь видно сходство с одним из народных рассказов). И он отвечает радостно: «Иду, иду!» Он чувствует, что он «свободен и ничто уж больше не держит его…» Он умер. –