Идеализация прошлого встречается, впрочем, в простонародных оценках современных порядков нечасто. Более распространенным противопоставление прошлого настоящему было, по всей видимости, среди казачьего населения, жившего относительно благополучно в поздней Российской империи. Другие социальные группы соотносили жизнь при советской власти с иными, менее светлыми воспоминаниями. Но и они не воспринимали смену власти как поворот к лучшему. В крестьянстве Челябинской губернии ходила присказка: «Прогнали Колчака, променяв на Губчека, разверстка в придачу».[1823] Чекистские документы отмечали, что крестьяне сопоставляли настоящее со временами крепостничества и рассматривали общественные работы как «повинность».[1824] В одном из писем из Осинского уезда Пермской губернии летом 1920 г. продразверстка также сравнивалась с периодом крепостной зависимости:
«Ваня, дома жить очень плохо, я бы знал, что дома так отбирают, ни за что не поехал бы с работы на работу, и хоть бы дома ничего бы не работать, как старики за помещиками были, теперь хуже в десять раз, хлеба дают один фунт, а то только 12 фунтов в месяцев, вот тут и работай, от нас отбирают по 25 рублей, а выдают по 60».[1825]
В ноябре 1920 г. в Челябинскую губчека была доставлена стихотворная «прокламация», в которой, помимо прочего, проводилась аналогия между советскими порядками и барщиной:
Полными страхов и травм были воспоминания городских низов и рабочих о недавнем прошлом. Настоящее время в их сознании было не лучше дореволюционного. Аналогии с царскими порядками всплывали на каждом шагу. В сентябре 1919 г., в момент прибытия в Пермь комиссара путей сообщения, на железнодорожной станции информатор ЧК подслушал такую реплику, вызванную действиями конной охраны по оттеснению обступившей высокого начальника толпы: «...вот видишь, раньше министр, теперь комиссар какой-то грешный, и на него не посмотришь, "велика шишка"».[1827] В сентябре 1920 г. в отправленном из Вятки письме существующий режим описывался в образах, роднивших его с дореволюционным:
«Вы писали, что наш исполком работает. В нашем исполкоме только работники такие, не на защиту русской республики, а для защиты своей собственной шкуры. А милиция так же работает, как и раньше нагаечники. [...] Наша нагайка снова пошла».[1828]
Поводом для такой оценки была расправа милиционеров с зарезавшими своего теленка отцом и сыном, которым страж порядка «исхвостал до крови лицо и руки».
В связи с усиленными репрессиями при сборе продналога в условиях неурожая 1921 г. крестьяне обращались к прошлому, пытаясь найти прецеденты, — и не находили их: «...крестьяне говорят, что Соввласть определенно ведет к разрушению всего крестьянского хозяйства, указывая конкретно, что был царь, был Колчак — не было того, чтобы отбирали последнюю корову».[1829]
Крестьяне Миасской и Сухоборской волостей Челябинского уезда в декабре 1921 г. отказались платить семенную ссуду, в отчаянии заявив: «...пусть у нас за ссуду продают все хозяйство, также пусть продают и нас хоть куда-нибудь за границу, ведь раньше помещики продавали людей, так пусть и коммунисты со своей новой политикой продадут нас».[1830] Крепостная неволя представлялась крестьянину более заманчивой, чем жизнь в первый год НЭПа.
Вялость мер государства по оказанию помощи голодающим вызывала у крестьян недоумение и будила живое воспоминание о действиях царского правительства в случае неурожая: «...зачастую приходится слышать, что при царе во время стихийных бедствий от неурожая получали по 30 ф[унтов] на душу, а от советской власти ничего, приходится лишь слышать про светлое будущее...».[1831]
Однако постепенно память о прошлом становилась все «короче». Настоящее сравнивалось преимущественно с недавними порядками: «военный коммунизм» сопоставлялся с жизнью при «белых», продналог — с разверсткой. Механизмы забывания «включались» простонародными истолкованиями происходящего. Внеисторические, религиозные толкования, как и слухи, сокращали информацию до моральной оценки, лишая при этом события всякой предметной конкретности.