Стараясь обезопасить себя от воров и грабителей, казаки выставляли вокруг станиц караулы. Видя в беженцах потенциальных преступников, население относилось к ним враждебно, избивая и изгоняя из селений.[2078] В Башкирии, где голод достиг особенно трагических размеров, самосуды приобрели наибольшее распространение. Местная пресса в июне 1922 г. озабоченно писала:
«По всей Башкирии кровавыми волнами катятся убийства-самосуды. Убивают за горшок кислой капусты, за кусок хлеба или просто по подозрению, убивают по приговорам общества, иногда даже санкционированным сельским советом: "Убить и закопать, — гласит приговор, — о чем и довести до сведения власти".
Самосуды все увеличиваются и превращаются в стихийное бедствие, грозя нарушить общий уклад нашей жизни и затоптать в грязь понятие о праве и законе. Рекорд в самосудах побил Кипчак-Джитировский кантон, но мало отстает от него и Юрматынский. Там самосуды — такое обычное явление, что на них ни милиция, ни нарсуд не обращают внимания, как бы считая это вполне нормальным явлением».[2079]
Косвенным подтверждением популярности самосудов в Челябинском уезде является тот факт, что, по данным милиции, из 222 задержанных в январе-апреле 1922 г. воров 51 был убит на месте, причем в январе и феврале такая участь ждала каждого пойманного вора.[2080]
В самочинных расправах в деревнях принимали участие и работники советских и партийных структур, что свидетельствует о превращении советских институтов в сельской местности в модификацию общинной организации. Когда в ночь на 2 августа 1921 г. в огороде деревни Христолюбовка Волковской волости Уфимской губернии была совершена кража, общее собрание признало похитителями трех местных жителей. Им был учинен допрос. Поскольку они не сознались, их зверски избили, причем «председатель Совета вместо того, чтобы прекратить это безобразие, смеялся».[2081] В сентябре того же года чрезвычайное собрание ответственных работников — членов РКП(б) Верхнесанарской станицы Троицкого уезда в составе 21 человека рассматривало вопрос о краже скота, вещей и хлеба группой лиц, в которой участвовало четыре беспартийные женщины и два коммуниста. Одного из них — М.С. Ильина, бывшего добровольца «белой» армии, было решено «как сознательного шкурника и контрреволюционера, примазавшегося к партии с целью вредить ей — расстрелять публично на поселковой площади». На следующий день в 9 часов утра приговор был приведен в исполнение.[2082]
Эскалация уголовной преступности и самочинного насилия демонстрировала наиболее уродливый лик «криминализации» техник выживания в условиях революции. Как и ряд других способов приспособления к новым обстоятельствам — спекуляция, проституция и др. — преступность эволюционировала от профессионального занятия в целях обеспечения материального благополучия к массовому приему спасения от голодной смерти.
Рассмотренные образцы вживания в новые условия — будь то получение доступа к власти и государственным продовольственным запасам, нелегальная производственная активность, теневая коммерция, включая торговлю телом, присвоение государственной и личной собственности — отличают общие черты. Прежде всего, это были преимущественно индивидуальные технологии выживания. Групповая организованность была присуща лишь профессионалам незаконной деятельности. Нарастание стихийных, неорганизованных и непрофессиональных обращений к нелегальным формам приспособления в одиночку отражало разложение социальных групп, патологическую «атомизацию» общества. Кроме того, успешное использование перечисленных форм приспособления ради выживания требовало большей или меньшей потаенности, скрытости от глаз государства. Незаметность для окружающих становилась залогом успеха и была несовместима с открытым декларированием и принципиальной защитой этих видов деятельности.
Существенно отличались от них акции демонстративного социального протеста — городские волнения, рабочие забастовки и крестьянские возмущения. Те, кто считали себя бессовестно обманутыми и незаслуженно обиженными, выступали коллективно и открыто, намереваясь привлечь к своим проблемам внимание государства. В этой связи утилизация групповых форм протеста была сопряжена с повышенным риском. Коллективный характер выступлений оправдывал, казалось бы, отнесение их в советской историографии к проявлениям классовой борьбы, вне зависимости от оценки ее направленности. Однако в условиях революционной катастрофы лейтмотивом социального протеста все в большей степени становилась не защита определенного места социальной группы в обществе, а банальное физическое выживание ее (бывших) членов.