Выбрать главу

Вера, дорогая Анна Федоровна, на то и вера, чтобы не соображаться с какими бы то ни было доводами «за» и «против», что она есть упование, которое не опирается ни на что. В этом смысле человек верующий – явление не совсем нормальное, будь предметом его веры хоть бессмертие души, хоть распределение по потребностям, поскольку силой веры тут желаемое превращается в действительное, субъективное в объективное, эфирное в результат. В этом смысле вера есть талант, который только тем отличается, например, от поэтического дара, что первый намного шире распространен.

Но вот какое дело: если способность к поэтическому творчеству – это аномалия с точки зрения органической химии, то, может быть, и вероспособность представляет собой в некотором роде отклонение и дефект... Или, наоборот: дар веры – это такая же фундаментальная составная понятия «человек», как нравственность и душа. Ведь люди вечно во что-нибудь да верили: в загробную жизнь, духов леса, богов-олимпийцев, Перуна и Макошь, в Отца, и Сына, и Святого Духа, в мировую революцию, наконец, в демократические свободы как решение всех проблем.

Но главное, они искони веровали в Творца, и даже если принимали за Него миллионы лет физической эволюции, то все равно Он был для них материальной силой, спасительной во всех отношениях, поскольку всегда отвращал от зла.

И вот люди верили, верили и вдруг перестали верить, и сразу образовалась какая-то безвоздушная пустота. У англосаксов, положим, она отчасти заполняется родовой традицией и рутинной религиозностью, укоренившейся наравне с гигиеной тела, но в России ей заполняться нечем, и это именно что абсолютная пустота. Между тем русский человек, если чем и был силен, так только своей вероспособностью, которая иногда определяется как ориентация на авось. Поэтому мы искони и вершили самые невероятные, фантастические дела. Например, Петр I за какие-нибудь двадцать лет превратил Россию в могучую европейскую державу из полутатарского царства, из геополитического ничто. Наши предки уничтожили непобедимую шестисоттысячную армию Наполеона Бонапарта, не выиграв ни одного сражения, если не считать избиения младенцев при переправе через Березину. Горстка религиозных фанатиков из большевиков ухитрилась в две недели развалить громадную империю, почти моментально возродить ее на свой лад и после воспитать самый образованный народ в мире из потомков бородачей, которые не понимали фразы, если в ней было больше четырех слов.[10] Наконец, сирые и запуганные, мы так истово верили в «коммунистическое завтра», что нам нипочем было унылое сегодня, тем более зубодробительное вчера. Ну разве это не чудеса?!.»

На этом месте я вынужден был прерваться, потому что мне вдруг припомнился один случай из моей первой молодости, вернее, некогда услышанные, тогда непонятые, грозно пророческие слова.

Дело было на первом курсе университета, сразу после зимних студенческих каникул, – стало быть, в середине нашего гнусного февраля. Предстал я тогда перед нашим факультетским комитетом комсомола, который, как на зло, всегда заседал в 13-й аудитории, по обвинению, ни мало ни много, в измене родине, хотя моя вина формулировалась много мягче, так что «измена родине» – это по существу. В действительности же 25 января, на Татьянин день, под занавес интернационального вечера, обычно устраиваемого в честь студенческого праздника, один хорват всучил мне несколько брошюр уклончиво антисоветского содержания, которые я, ничтоже сумняшеся, засунул во внутренний карман еще отцовского пиджака. Не успел я выйти из актового зала, как меня обступили дружинники (тогда они еще назывались «бригадмильцами») с резинового завода, обыскали, реквизировали подрывную литературу и впоследствии донесли об этом инциденте нашему главному комсомольскому вожаку.

Так вот, предстал я перед комитетчиками: стою вольно, даже подчеркнуто независимо, хотя от живота к горлу поднимается отвратительный холодок. Кто-то меня спрашивает, сейчас уж не вспомню кто:

– Как же так получается, что советским студентом, комсомольцем запросто помыкают антикоммунистические круги?

– То есть? – не понял я.

– Ну как же! Люди ходят на студенческие вечера, песни под гитару поют, танцуют, заводят шашни, а кое-кто вместо этого участвует в распространении клеветнической литературы, которая порочит наш социальный строй.

– При чем тут клеветническая литература? – говорю я. – Этот хорват просто дал мне почитать несколько брошюр по теории классовой борьбы в новейшие времена.

– Твой хорват тоже от ответа не уйдет. Он еще узнает, что такое кузькина мать и Северный Казахстан. Только про него сейчас разговора нет. Ты давай про себя рассказывай, как ты контрабандой заносил идеологическую заразу в нашу студенческую среду!

Я разозлился, и сразу куда-то девался отвратительный холодок.

– Это уже, – говорю, – передергивание фактов и явная клевета! Сознаюсь: по доброй воле я взял у хорвата антисоветские брошюрки, но с какой целью? Совсем не для распространения я взял эти брошюрки, а для того, чтобы познакомиться с аргументацией классового врага. Вы понимаете, какое дело: ведь нас держат на голодном пайке в смысле аргументации классового врага. Радиостанции глушат, буржуазные газеты все в спецхране, за границу не попадешь, а человеку все-таки интересно, чем живет-дышит на Западе молодежь... А вы хотите, чтобы мы участвовали в идеологической борьбе практически безоружными, чтобы мы шли от победы к победе практически на фуфу! Поэтому я решительно выступаю за свободу слова и обмен идеями между студенчеством разных стран. Я как большевик-ленинец хочу вам напомнить, товарищи, что в 20-х годах у нас спокойно печатали и белогвардейские мемуары, и «Двенадцать ножей в спину революции», и прочую враждебную ерунду. Поэтому мы были в то время по-настоящему идеологически оснащены и марксизм-ленинизм покорил весь мир!

Тут-то комитетчик, допрашивавший меня, и произнес свою грозно пророческую максиму:

– Когда, – говорит, – наступит свобода слова, у нас не за книжки возьмутся, а за ножи.

«Как в воду смотрел, черт!» – подумал я, тяжело вздохнул и принялся за перо.

«Таким образом, дорогая Анна Федоровна, вера и чудеса так же сопряжены, как в двигателе внутреннего сгорания (его еще при Вашей жизни изобрел француз Ленуар) сопряжены давление смеси и вращательное движение колеса. То есть силой веры на земле явлены такие искрометные чудеса, на какие не способна даже самая острая научно-техническая мысль, например, феномен бессребреничества, который резко претит нашему естеству. В свою очередь, чудеса укрепляют веру; разве не чудо – книга, дающая счастье общения с лучшими умами человечества, наша этика, музыкальная культура, возникшая неведомо из чего, а они столетиями укрепляют нас в вере, что человек – это не то, что ходит, ест и думает, как бы чего украсть.

Так, может быть, и ваша несчастная Анненкова была отнюдь не пройдоха и не сумасшедшая, а настоящая принцесса Бурбонская, волею рока занесенная в полуварварскую заснеженную страну. Или она силой веры превратилась в принцессу Бурбонскую, как, может быть, мы силой веры создали себе Бога, который действительно, на практике, самым материальным способом контролирует наши помыслы и дела. Во всяком случае, мне и самому иногда кажется, что я – не я, а пуговка от штанов.

В общем, как представишь себе, что будет с миром, когда вероспособность отомрет на манер вертикального века, так волосы становятся дыбом и, точно от приступа удушья, взор застилает мгла. Ах, если бы Вы знали, дорогая Анна Федоровна, как хочется назад, к Вам, в Ваш милый XIX век, когда Чехов молод и еще не написал «Степь», красивые люди сумерничают при модных спермацетовых свечах, из окон, затененных белой сиренью, доносятся звуки рояля и можно с кем угодно поговорить об этимологии возгласа «исполать».

Письмо 7-е

ПОСЛЕДНЕЕ

«Дорогая Анна Федоровна! Я вынужден в одностороннем порядке прекратить наладившуюся было переписку с Вами, затем что в последнем Вашем послании я обнаружил пассаж, который меня донельзя расстроил и оскорбил. Помилуйте: Вы пишете, что «Герцен, конечно, мерзавец» – и это о великом нашем писателе-публицисте, крупном мыслителе демократического направления, безукоризненно порядочном человеке и пострадальце за идеал... Нет, с женщинами иметь дело нельзя, поскольку они слишком подвержены посторонним влияниям, и симпатии (равно́, как и антипатии) застят им истинный ход вещей.

вернуться

10

Это Вам покажется невероятным, дорогая Анна Федоровна, но в 20-е годы 20-го же столетия Россия стала едва ли не единственной страной в мире, где читать и писать обучили всех. Мало того, что в начале 21-го столетия у нас появились новые безграмотные, число которых неуклонно растет из года в год, еще и оказалось, что всеобщее среднее образование не имеет никакого отношения к культуре и не решает ни одного вопроса духовного бытия.