Выбрать главу

Я постарался улыбнуться ей, не открывая рта, чтобы она не заметила, что у меня не хватает трех передних зубов. Когда меня уводили после оглашения приговора, она подошла к самой решетке. Только на секунду мы успели взглянуть друг другу в глаза: она приласкала меня напоследок взглядом своих слабых, потускневших от слез добрых глаз. Они были полны ужаса и боли. И несмотря ни на что, они говорили: «Молодец, сынок!» — Я не мог ошибиться в этом.

Через два года меня не освободили. Гестапо не выпустило меня из своих когтей. Осенью сорок первого года меня послали в Бухенвальд. Мне было уже больше двадцати лет, но с виду я напоминал хилого, заморенного подростка. Мускулы у меня пропали, за эти два года я не вырос и на сантиметр. Зеленый, без передних зубов, с провалившимися глазами, я еле ползал в тяжелых деревянных башмаках.

— За что ты здесь, сволочь?! — заорал на меня один из эсэсовцев, как только я очутился в их руках. Я и сейчас вижу его водянистые глаза, которые полезли у него на лоб от удивления, когда он услыхал мои слова:

— Первого мая в тридцать девятом году я повесил на шахте красное знамя.

Передо мной стояли трое с плетками, которые они никогда не выпускали из рук. Я был готов к тому, что меня на месте забьют до смерти. Но они принялись хохотать, и самый страшный из них ударил меня кулаком в грудь:

— Bannerträger! Bannerträger![33]. Ну погоди, мы тебя научим, как нужно носить эту проклятую красную тряпку!

Меня отправили в команду, работавшую в каменоломне под началом того самого эсэсовца, у которого были водянистые глаза. Он убил бы меня в первый же день, как с утра до вечера убивал моих товарищей. Но ему захотелось сначала поиграть со мной. У меня на глазах он разбил череп черноволосому французу небольшого роста. Кровь журчала, стекая по камням, и собиралась в темный густой комок.

— Bannerträger! Vorwarts![34] — рявкнул на меня убийца и приказал мне вытереть курткой свертывающуюся кровь. Куртка сразу потяжелела, как камень, в моих руках, стала темно-красной. Эсэсовец велел привязать ее к рукоятке лопаты и плеткой погнал меня по узким тропкам каменоломни.

— Paradesschritt![35] — ревел этот сумасшедший и стегал меня по ногам, потому что ему хотелось унизить нас всех таким наиподлейшим образом. Я должен был держать лопату, как древко знамени, и топать своими деревянными башмаками, высоко задирая ноги, словно при церемониальном марше.

— Mütze ab![36] — командовал он заключенным, когда мы проходили мимо них, и концом плетки сбивал шапки. — Долой шапки перед своим знаменем!

Мы все были на волосок от смерти: достаточно было неосторожного взгляда, движения, чтобы он раскроил тебе череп твоей же лопатой, чтобы тут же на месте своими сапожищами раздробил тебе ребра. Он хохотал, как помешанный, когда заключенные сдергивали шапки с остриженных голов. Но он не уловил того, что было в наших глазах. Все выпрямлялись при виде окровавленной куртки, провожая ее суровым, молчаливым взором, не моргнув глазом, не дрогнув ни одним мускулом лица. У меня забегали мурашки по спине, потому что я понял эти взгляды: они приветствовали подлинное пролетарское знамя — знамя, пропитанное рабочей кровью, приветствовали мертвого французского товарища и свою неугасимую надежду. Я понял это и собрал все свои силы, чтобы пронести знамя гордо и достойно.

— Schluss[37], — сердито закричал на меня эсэсовец. Он не понял ничего. Иначе он убил бы меня на месте. Он только почувствовал, что из его шутки не получилось того, чего ему хотелось. Он вырвал у меня лопату, швырнул окровавленную куртку к телу француза и пнул меня, чтобы я шел работать. В этот день он убил еще двух заключенных.

В команде мне дали имя: «Bannerträger» — «Знаменосец».

— Я ждал, что он тебя убьет, — Шепнул мне ночью мой сосед по нарам. — Берегись его, завтра… послезавтра он одумается…

Я привыкал к мысли о смерти. Стояли осенние, пронизывающие холодом туманы, обессиливающие, навевающие отчаяние. Точно весь мир холодел перед смертью. С открытыми глазами я мечтал о наших лесах, о матери, о белом цвете бузины под нашими окнами, о речке, богатой рыбой, которую я мальчиком выбирал в корнях под берегом, о наших лугах, усыпанных ромашками и незабудками и обрызганных росой, о пестрых щеглах, которых мы с дедом ловили в чертополохе. Я уже ничего этого не увижу, повторял я себе снова и снова, без ужаса, лишь со все возрастающим сожалением. Жаль, очень жаль… И в мыслях я снова возвращался к смерти: не сбросит ли он меня со скалы? Не застрелит ли? Долго ли… долго ли все это еще может тянуться?

Я видел смерть, быструю, внезапную, как удар молнии, и смерть длинную, мучительную, когда жизнь судорожно блуждает по всему телу, точно отыскивая в организме человека единственное неуязвимое местечко, где она могла бы забаррикадироваться для защиты.

У меня было глупое детское желание: «Пусть это будет сразу! Пусть будет сразу!» У меня не хватало сил сказать себе: «Нет, я буду сопротивляться до последней минуты!»

Я привыкал… зрел для смерти. И через месяц, даже без особых истязаний, я стал фаталистом, как мусульманин.

Однажды вечером меня бросили в «больницу». Это был последний этап перед крематорием. Я лежал с закрытыми глазами, сложив руки на провалившемся животе, без желаний, без воли к жизни. Я знал здешнюю программу: завтра или послезавтра ко мне придут со шприцем, сердце захлебнется ядом, разорвется. Я принимал это как неизбежность. Лишь о матери я думал в иные минуты, но равнодушно, без боли, как о милой, далекой, невозвратимой тени…

Была уже поздняя ночь, когда кто-то взял меня за руку, я приоткрыл глаза, безразличный ко всему. Я не знал этого человека.

— Du bist… der Bannertrager?[38] — спросил он меня шопотом.

— Да, я, — неслышно шевельнул я губами.

Он приподнял мою голову и прижал к губам скляночку.

— Пей! Это глюкоза.

Так он ухаживал за мной три дня и три ночи. Я не понимал этого сильного пожилого немца с красным треугольником политического заключенного. Когда он присаживался на край моей постели и короткими пальцами щупал у меня пульс, я дрожал от необычайного страха: почему он хочет помешать мне на моем пути… туда?

Потом он спросил меня:

— Почему эта свинья в каменоломне обозвала тебя… знаменосцем?

Я рассказал ему свою историю, уже такую далекую от меня, только для того, чтобы он оставил меня в покое со своими вопросами… Rote Fahne… rote Fahne… — слова, которые так запомнились мне после допросов auf dem Schornstein…[39]

— Wo war es[40]? — спросил он меня еще как-то, не расслышав названия нашего городка. И молча пожал мне руку. На следующую ночь меня разбудило прикосновение его руки к моему лбу:

— Я говорил с товарищами чехами. Они хорошо знают твою историю. Передают привет…

Это была секунда, когда мне снова захотелось жить. Сердце, эта чужая, мертвая вещь, о которой я уже перестал думать, вдруг забилось со страшной силой, на лбу у меня выступил холодный пот.

Немецкий товарищ склонился к моему уху, положил голову на подушку около меня и стал шептать мне слово за словом:

— Фашисты разбиты под Москвой. Они бегут! Советская Армия перешла в наступление. Сталин говорил на Красной площади.

Его глаза были так близко от моих, что я даже в полумраке видел их суровый блеск. Разобьют гитлеровцев, погонят из Советской страны, освободят европейские народы от фашизма. Это сказал Сталин!

Я не помню даже, когда он ушел от меня в ту ночь.

Меня трясла лихорадка. В бреду я метался в грязном холодном море, которое захлестывало меня. Я шел в темноте ко дну, но снова и снова боролся с водой и помогал себе отчаянными взмахами рук, чтобы всплыть на поверхность, и хватал воздух. Я в бешенстве кричал на себя, что должен доплыть, хотя все члены мои коченели от холода и усталости. И тут вдруг над горизонтом вынырнул корабль. Огромный корабль, с трубой шахты «Анна-Мария» вместо мачты и с красным флагом на ней, который я укрепил там своими руками.

вернуться

33

Знаменосец! (нем.)

вернуться

34

Знаменосец! Вперед! (нем.)

вернуться

35

Церемониальный шаг! (нем.)

вернуться

36

Шапки долой! (нем.)

вернуться

37

Отставить! (нем.)

вернуться

38

Ты знаменосец? (нем.)

вернуться

39

Красное знамя… красное знамя… на дымовой трубе… (нем.)

вернуться

40

Где это было? (нем.)