— Все. Забухнет, — заверил Иван и махнул рукой.
Эйно молча наблюдал, а когда Иван надел шапку, крикнул:
— Ифан! Спать лашись! Фолк гляди того…
— Спасибо, Эйно, на добром слове. Я завтра приду по своему делу.
— Делу? А! Секрэ-эт…
Иван простился и вышел. Какая-то удивительная бодрость наполнила его. После того как он всерьез начал свое дело, он чувствовал себя готовым на что-то большое, серьезное и знал, что уже не отступит.
До Большого камня он бежал на своих лыжах без отдыха и дразнил собаку, как мальчишка. А дома, отогревая озябшие руки, он обнял кривой боров печки и зажмурился от удовольствия. «А-а-ахх, хорошо! Еще погреешь меня немного, родимый ты мой…» — кряхтел Иван, поглаживая боров, уже не казавшийся ему некрасивым.
Утром неожиданно пришел Эйно с извинениями за вчерашний вид. Он тяжело сел на скамью и молчал, видимо, ждал, что Иван спросит о причине вчерашнего расстройства, но Иван молчал. Эйно выпил брусничного соку, покряхтел и сам заговорил. Говорил он с полуулыбкой, потирая виски.
— Урко, — говорит он, — это все Урко. Ты понимаешь Ифан, он коммунист. Мой сын. Это неплохие люди, ведь Ленин был коммунист, а это был — челофек! Он людям сфабоду дал. Он финнам сфабоду дал.
— Ну вот, а ты кричал на сына… Зачем?
— Зачем? А я кто ему? Отец? Отец! Я не против, что он коммунист, сафсем не против. Урко мне много объяснил. Хорошо это…
— Так чего же тогда.
— Чефо же, чефо же! Он не спросил меня, вот чефо же!
Рот Ивана увело еще больше в сторону.
— Я понимаю, это немного смешно, но феть я отец, ферно? — оправдывался Эйно и мял шапку.
Иван кивнул.
— А ты, Ифан, плохо сделал — Россию остафил. Урко гофорил, там большая жизнь. Там школа — бесплатно, ляккяри — бесплатно, рог бы тебе починили, фо-от… Там челофек прямо ходит. Там…
— Эйно…
— Молчи, Ифан! Плохо сделал! Только зферь уходит с родной земли, когда там трудно, та! А человек должен жить до конца и делать там жизнь себе и другим, так сказал Урко, та! Ну, чефо ты плачешь, ну? Федь прафду сказал Урко, ну?
— Экой ты, Эйно! Разве ты не знаешь, что у меня вся душа почернела — домой тянет. А ты…
— Ладна… Гофори секрэт.
— Так вот за этим и приходил, что сил больше нет. Бежать хочу через границу. Помоги!
Эйно присвистнул и так вжал свою седую голову в плечи, что ощетинились волосы на затылке. Он чмокал губами, качал головой:
— Ой, Ифан, ой, Ифан! Умереть там можно, на границе. Та-а!
— Ну и пускай!
— Кофо пускай?
— Наплевать, говорю, убьют так убьют, от смерти не посторонишься, а здесь я теперь все равно зачахну. Умру от тоски.
Эйно долго сидел и все испуганно охал и качал головой.
— Подумай лучше, Ифан, это опасно, — наконец сказал он.
— Эх, Эйно!.. Чего уж тут думать — голова трещит.
— Фот и у меня трещит, а я фсе же пойду думать. Иди. До сфиданья, Ифан!
— Хювястэ[12], Эйно. Хювястэ, друг…
Два дня не было Эйно. Два дня Иван ничего не делал, не варил еду, ел неохотно, мало и сухомяткой. Он зарос еще больше и не умывался. Многие часы без сна валялся в постели прямо в одежде, и все силы его уходили лишь на то, чтобы сдержаться и не бежать к Эйно.
Ночью проходили перед ним воспоминания, его семья, родные. Иван смотрел на них и дивился: лица были как в тумане, он не мог их точно восстановить в памяти. Он досадовал, силился — бесполезно: годы стерли их. Порой он представлял себя подходящим к границе. Вот его окликают… Болезненное воображение рисовало схватку, из которой он выходит победителем и бежит к нейтральной полосе… Выстрелы… Он живой и на той стороне… Его подымают с земли, и какой-то большой начальник идет к нему… Иван плачет, падает на колени, а он накрывает Ивана своей шинелью и говорит: «Пусть поспит…»
Собака царапала дверь, просясь на улицу, и отвлекала его.
На третий день приехал Эйно, снял у избы лыжи, вошел, поздоровался. Лицо его было непроницаемо и торжественно.
— Идем! — сказал он наконец, поправляя свою рёкса-хатту.
Иван ни о чем не спрашивал. Он поспешно вставил ноги в холодные валенки, накинул полушубок, шапку и вышел за Эйно. Они встали на лыжи и вскоре были в доме Эйно.