— Самоучкой?
— А кто меня учить будет?
В окошко Иван заметил край желтого заката и с радостью отметил про себя: «Подморозит. Скоро идти…»
— Жену-то схоронили? — спросил он безногого.
— Так, а чего ей на столе-то лежать? Схоронил.
— Наша была?
— Здешняя.
— Веселый вы, Василий Федорыч…
— А это оттого, милый, что плакать надоело.
— Да-a, большое у вас горе.
— Верно. Большое. Тот, милой, счастлив, у кого ноги есть.
— А если бы ноги были?
— А на Волгу бы утек, милой, на Волгу.
Позвал ужинать. Иван ел вкусное кемалатико — рыбу с картошкой, а в ушах, как колокол: «На Волгу бы утек. На Волгу бы утек».
Перед сном Иван вышел на воздух и заметил, что начинает подмораживать, а редкие звезды среди тонкой облачной рвани обещают усиление мороза. Скоро… Иван с волнением посмотрел на юг. Там, набегая один на другой, толпились холмы, на них громоздился настороженный, угрюмый лес. Скоро через него идти. Скоро… Иван пробил ногой наст, поднял небольшой обломок и радостно понес его в дом показать Урко и Юмари.
Друзья сидели на лавке и разговаривали. Они потрогали наст и весело закивали.
— Хювя юйеда![14]— сказал Иван и полез спать на печь, бросив снег в ведро.
Следующий день был солнечным. С южной стороны крыш зацокала капель, а к вечеру вытянулись первые бугристые сосульки. Мороз к ночи усилился, а уплотнившийся под солнцем верхний слой снега схватился более крепким настом. После ужина Юмари попробовал его лыжами — наст держал, однако Урко отложил операцию еще на один день.
Это был последний день.
Иван слонялся по двору в поисках какого-нибудь занятия, чтобы хоть чем-то отвлечь себя. У сарая он обнаружил и отрыл из-под снега несколько чурок дров и с наслаждением расколол их на мелкие, как лучики, поленья, так что даже рассмешил хозяйку Люли, или Людмилу, как он ее называл. Потом он повозился у колодца, скалывая лед со сруба, откинул снег от двери сарая, и она стала отворяться широко, просторно. В полдень он помогал хозяйке кормить скотину. Сам таскал ведра с кормом и водой, давал сено коровам и овцам. С удовольствием, долго смотрел, как жадно ела крупная супоросная свинья, тряся набрякшими красноватыми сосками. «Скоро, милая, скоро», — твердил Иван, почесывая ее тугую щетинистую спину. Выйдя со двора, он посмотрел на лесистые холмы и прошептал: «Скоро, скоро…»
Захотелось побыть одному. Он зашел на солнечную сторону за сарай, смахнул с козел снег и сел на них, откинувшись спиной на поленницу. Солнце было еще слабое, но чем дольше и неподвижнее сидел он, тем сильнее ощущалось, крепло его тепло. Иван снял шапку и закрыл глаза, ему казалось, что он сидит перед разгоравшейся печкой.
— Иван! А Иван!
Он встал и вышел из-за сарая.
На пороге избы сидел, опираясь на деревяшки, старик.
— Поторапливайся! — крикнул он и махнул одной деревяшкой.
«Неужели уже идти?» — подумал Иван с беспокойством и вошел в избу вслед за стариком, бойко отворившим двери за маленькие, специально для него низко прибитые ручки.
По избе разносилась песня, широкая, русская.
— Сюда, сюда! — опять махнул деревяшкой старик и скакнул в свою комнату.
На постели у старика стоял небольшой приемник, прислоненный к подушке. Приемник работал на батареях, это был дорогой подарок зятя. Старик редко включал его.
— Вот оно, слушай!
Старик прыгнул к кровати, подпер кулаками подбородок, поставив локти на матрац, и замер.
— Степные… — промолвил старик.
Когда певец кончил петь и бубенцовая музыка замерла в маленьком ящичке, старик посидел немного в прежней позе, потом выключил приемник и повернулся к Ивану.
— Вот оно как, милой: живешь, думаешь, и нет у тебя ничего на душе-то, а иной раз как разворошишь… Вот те и цветики степные, вот те и девичья забава! Ты видел волжскую степь?
— Нет, не видел. Так это поле.
— Вот те и поле, да не поле!
— Ну, большое, знамо дело…
— О милой! Степь попадается такая, что вот закроешь глаза, да и иди с утра до ночи, — и ни на чего не наткнешься. Вот она, степь, какая. Сейчас про нее пели, — тише добавил старик. — Люблю я эту песню: «Далеко, далеко степь за Волгу ушла». Это сама такая песня… Я за тобой уж не пошел. Не обессудь, милой, меня…